О красоте и добре. О зле антихудожественного.
Среди бесчисленных пошлостей материалистического сознания — сознания безбожного, сознания вечно обывательского — одной из самых фантастических и в то же время наиболее укоренившихся является так называемая «проблема красоты и добра». Умствований вокруг этой «проблемы» особенно много в среде околохудожественной публики, куда я отношу и всю необозримую массу посредственности, которая не имеет внутреннего отношения к художеству, но ходит в «художниках». В этой среде частенько услышишь разговоры о том, что красота независима от добра, что она не подчиняется добру и неподсудна ему, что красота чужда морали и вообще не имеет отношения к нравственным ценностям. Особо «рафинированные мыслители» любят распространяться об инфернальной природе красоты, любят презрительно осуждать добро за банальность. Тема злой красоты и красоты зла — одна из излюбленных тем современного «культурного человечества», густо поросшего обезьяньим мехом безбожия. Глубина человеческой совести никогда не могла и не может согласиться с вероятностью существования злой красоты. Интуиция подсказывает человеку, что зло не может быть красиво. Но в том-то и ужас безбожия, в том-то и несчастье безбожных времен, что временами этими правит сатана. Он выталкивает человека из глубины духовной жизни на поверхность рассудочных «философствований». Во времена дьявольские человек не живет правдой интуиций, не слушает свою совесть, а целиком подвержен рабству у рассудка. Рассудок есть оружие дьявола, и именно рассудочной цепью приковал дьявол безбожного человека к плоской тарелке жизненной поверхности, заставил его принять поверхность жизни как полную и единственно возможную ее глубину. Именно на плоской тарелке рассудочности пресмыкаются все «философии» злой красоты, все умствования о красоте зла. Лишая человека чувства жизненных глубин, дьявол тем самым лишает глубин красоту и добро, превращая первую в рассудочное конструирование внешних изяществ, а второе — в нудную череду банальных поступков. Это дьявол подсказал посредственному Сальери «разъять музыку как труп», расчленить единую и живую музыку Духа. Это он, — враг человеческий, — подсказывает всем бесчисленным сальери мира сего «звуки умертвить», потому что рассудочно манипулировать можно только мертвыми звуками. Умертвить звуки, разъять музыку, поверить алгеброй гармонию и тогда, вооружившись всеми возможными патологоанатомическими «знаниями» о художестве и сделав все необходимые математико-патологические выводы, начать «творить», «но в тишине, но в тайне, не смея помышлять еще о славе», то есть в сокровенной надежде именно на нее, на славу, на сладкое ее бремя. Эта сатанинская прелесть и есть подлинное и сладчайшее упование всякой посредственности. Именно посредственность охотней всего принимает дьявольскую науку о независимости красоты от добра, о том, что красота ценней добра, что добро скучно и банально, что добро часто просто некрасиво, а потому и вовсе не стоит вдохновения. Разрушение духовной связи красоты и добра есть торжество дьявола в царстве мира сего. Лишенное божественного эроса духовной красоты добро становится формальным и скучным, а красота, не освещенная изнутри добром, делается безблагодатной и неизбежно мутирует в чудовищность, то есть имеет тенденцию к саморазрушению. В воздвигшемся царстве князя мира сего добро пожрала скука, а красотой овладели демоны. В безбожном мире стало возможным невозможное: «добро» стали творить равнодушные, а «красоту» стали воплощать бездарные.
Духовное поприще подверглось засилию людей, Духа не стяжавших и благодатных даров Божьих в себе не раскрывших, а значит, заведомо неспособных ни к добру, ни к красоте. Красота и добро есть слиянное начало, коренящееся в божественном совершенстве и оттуда истекающее.
Разделять и властвовать ...разделить, чтобы властвовать, — таково всегда было и остается вечное дьявольское лукавство. Отрезать человека от глубин жизни, заставить его забыть о том, что глубина жизни существует, заставить его по собственной воле заглушать в себе голос глубины, который и есть в нас голос Божий, доказать ему (а пуще заставить его самого доказывать себе), что мир плоский, — это и есть дьявольский происк, ибо только так может дьявол продолжать сидеть на царстве мира, только так он может сеять зло и властвовать душами. Дьявол не замышляет на Бога — тут он заведомо бессилен. Дьявол посягает на Замысел Божий, на Божье Творение, на душу человеческую, на веру человеческую. Он обращает мир в плоскую тарелку раздельных однозначностей, а человека — в страдающее существо, терзаемое разорванностью своих представлений и принимающее ее за разорванность мировых начал. Это и есть настоящая дьявольщина — компрометация Бога, сомнение в Боге, безбожие. Дьявол всегда охлаждает, он — универсальный охладитель. Под его ледяным дыханием бытие кристаллизуется и распадается мерзлыми стекляшками несоединимых частностей, неразрешимых противоречий. Точка замерзания есть центр абсолютного зла, где уже совершенно не обитает Бог, куда не проникает божественное тепло, где не светит уже свет Духа Святого.
Ниже этой точки абсолютного зла уже ничто и никто не узнает ни себя, ни своего другого, там не действуют огненные творящие силы, там нет расплавления духа и духовного слияния, там безраздельно властвует отчуждение и окамененное нечувствие. И это есть настоящий ад, в котором разложение окончательно вытесняет созидание, анализ безраздельно торжествует над синтезом, рассудок — над духом, необходимость — над свободой, небытие — над бытием. В этом-то антимире, в краю ледяных кристаллов распавшегося бытия и обитает посредственность. Там проводит она свои бесконечные лабораторные эксперименты создания красоты средствами мастерства, там же порождает она и вынашивает свое пошлое «философствование» о проблеме красоты и добра.
Но в Боге и в Благодати Божьей не существует такой проблемы. Не существует ее и в художестве, ибо оно есть дар Божьей Благодати и огненный путь творящей личности в Боге. Не может быть противоречий или отношений автономии в том, что осенено Духом Божьим, что в равной степени природно божественному совершенству. Нельзя даже говорить о красоте и добре как о равноблагом, ибо в Боге красота и добро суть единое богосовершенство. Разрывание красоты и добра, внесение между ними различий и розни, тем более, установление между ними принципиального противоречия и отношений автономии, — все это происходит уже в богоотпадении, все это дела не богочеловеческие, а человеко-дьявольские. Лишь в мире, который потерял Бога, которым овладел дьявол, предметная оболочка, пустая наружность, поверхностное изящество формальных черт может почитаться красотой, представляя в действительности лжеявление, соблазн, сатаническую прелесть. «Ликом черен и прекрасен» — это описание сатаны содержит в себе гибельное противоречие, несет семя распада. А дьявол и стремится к распаду. Именно ради распада сочетает он несочетаемое, является под личиной. Только так и может он соблазнить, только так может извратить Божий Замысел, поколебать Творение. Мир нужен дьяволу плоским и человек — одномерным, чтобы править в таком мире и управлять таким человеком, чтобы совершать свою ложь и подмены, чтобы соблазнять и губить души. Дьявол учит человека закону наружности, чтобы мир людей пожелал забыть ...не знать о духовных глубинах.
В художестве посредственность есть держатель плоского мира и выразитель одномерности человека. Она безоговорочно приемлет закон наружности, то есть опирается на то, чем можно создать наружность, внешнюю форму. Она отрицает духовность, не чувствует одухотворенности. Внутренний мир художества для посредственности закрыт, поэтому она ничего не знает о творчестве и знает все о мастерстве. Подлинное же художество есть творчество: творческое созерцание, творческое переживание и творческое воплощение. Подлинно творящий всегда прекрасен и светел лицом. Красота как черта божественного совершенства, как богодуховное качество имеет природу добрую. Всякое новое художественное воплощение красоты добавляет к Творению, осуществляет в Творении ранее неосуществленное, еще не бывшее. В этом раскрывается духовное призвание художника как человека, как сына Божия, наделенного от сотворения потенцией творчества. Творческой потенцией человек содействует Творению Божию, возводит бытие к более высокому соответствию вечным божественным сущностям. Зло же не имеет творческой потенции. Его сила есть сила разрушения; его энергия есть инерция, ...инертность косного давления, расплющивающая тяжесть. Зло раздавливает бытие, уплощает его, ломая сложное и устремленное вверх к совершенству, низводя все к простому и элементарному. Так бесконечную духовную сложность художества низводит зло посредственности до искусства, которое есть искусность мастерства, а, значит, в конечном счете, — ремесло. Таков и умственный ход «философствующей» посредственности, разделяющей красоту и добро, уплощающей красоту до внешней формы, которая способна принимать в себя любое, в том числе и злое содержание. Метод один и тот же: от достигнутой сложности назад, к первобытной элементарности, от разбуженной совести к животной бессовестности, от света явленных ценностей в первоначальную тьму грехопадения. В результате таких «философских» движений и возникают представления о злой красоте, о красоте зла. Но правда в том, что красота не способна быть злой. Во зле красота сжигает себя, теряет свое божественное качество, перерождает свою природу. Подлинная красота есть всегда образ света, но, приемля зло, она облекается тьмой, обезображивается, гибнет. Зло всегда уродливо. Зло есть обезображивание, потеря богочеловеческого образа. Зло есть уродство. Оно никогда не может принять духовного качества красоты. Оно способно лишь напялить ее, как личину.
Такова же и участь добра. Лишь духовно кастрированное посредственностью добро может видеться как банальное, скучное или, того хуже, некрасивое. Лишь претерпев разрушительное касание посредственности и ее дьяволизированных «философий», лишь потеряв свое божественное качество, то есть остыв, лишившись сердечности, переродившись из горячего переживания в холодный формализм внешних действий, делается добро банальным и некрасивым. Творимое же в Боге и из богочеловеческой глубины добро всякий раз ново и всегда красиво. Оно осенено одним из самых высоких духовных движений, доступных человеку, — милосердием. «ИБО Я МИЛОСТИ ХОЧУ, А НЕ ЖЕРТВЫ» (Ос. 6, 6). Милость и сердце ...милосердие — вот движущая пружина добра, а не формальное действие по предписанию формального закона. Творимое из глубины духовного содержания личности добро при самом возникновении своем уже оснащено красотой как родовой чертой своей природы. Красиво уже само побуждение к добру. Красиво лицо человека, добро сотворяющего. Красиво собственно добро как осуществленная реальность. Оно вносит свет в существование, делает его более божеским и богочеловеческим.
Красота и добро неразделимы в Боге. Они есть лишь два выражения единой сущности божественного совершенства. Бог творит множество из единства. Бог есть все — красота и добро одновременно. В этом абсолютное всеединство Творца. Но в мире падшем творчество красоты и добра проблематизируется, хотя лишь в том смысле, в каком расщеплена на этическое и эстетическое сама духовность человеческая. В одном человеке-творце преобладает начало эстетическое, а другом — начало этическое. Но входя в процесс творчества, отчалив от берегов преобладающих начал, все творцы стремятся к единому духовному источнику всех начал, к Богу. В Боге происходит благодатная встреча всех творческих начал, в Боге совершается соборное слияние всех богочеловеческих усилий. Красота и добро обнаруживают себя в Боге единой и неразделимой сущностью. Сотворенная красота исполнена добра, сотворенное добро светится красотой. И красота, и добро истинны лишь как качества духовной глубины, они мертвы и карикатурны в преломлениях плоского мира, в личинах пустой наружности. И красота, и добро есть явления единой всеобъемлющей сущности — божественного блага и лишь как единое и всеобъемлющее благо способны усовершенствовать в человеке Образ и Подобие Божье, а пройдя через человека и отразившись в его творческих воплощениях, способствовать продолжению Творения Божия. Усовершенствование и не может мыслиться односторонне, ведь оно есть всегда обогащение, восполнение. Красота, не являющая добра (тем более служащая злу!), ничем не улучшит человека, не восполнит Творение. Так же и добро, формализованное и выхолощенное, не облеченное пламенной красотой вечной этической новизны, ничего не добавит Образу и Подобию Божию в человеке, наоборот, обеднит, изуродует его.
Творение господне «добро зело». Оно творилось и творится из божественного совершенства, а совершенство — это и есть слиянная драгоценность красоты–добра.
Оттого так пошлы и жалки «философствования» о чуждости красоты добру, оттого так отравительны всяческие умствования о злой красоте и красоте зла. Все это — от лукавого, а лукавый способен только губить красоту, напяливая ее как личину. Дьявол не способен быть источником красоты. Дьявол вообще не есть источник. Он — отравитель источника. В нем не обитает положительная сила творчества. Только разрушение. Дьявол вторичен. Он появился из Творения Божия как ангел, на Бога восставший и от Бога отпавший. Дьявол есть почерневший от гордыни Люцифер, то есть первоначальный и прешедший свет. Он есть тьма, воцарившаяся в падшем мире.
Художество как воплощение красоты есть божественный по природе акт созидания положительной ценности, и энергия, красоту воплощающая, есть энергия добра. Можно сказать, что истинная красота радиоактивна добром. Она излучает его. Все подлинно художественное на свете, что воплощает красоту как духовное качество, вносит в Творение новую ценность. И это есть добро. Художник, созерцающий красоту в духе и воплощающий ее дарованным ему артистизмом, творит добро. Художественное есть доброе.
Посредственность же есть антихудожественное. Она не имеет духовных созерцаний красоты и не одарена артистизмом образных воплощений. Посредственность конструирует «красоту», выводит ее из лабораторных экспериментов, мастерит по чертежам ремесла. Она кроит и шьет свою искусственную «красоту» по выкройкам и лекалам мастерства, но в действительности всегда создает лишь личину красоты, умножая бесконечную костюмерную дьявола. Это в сметанных посредственностью личинах является дьявол в мир художества, является всякий раз в новом шутовском колпаке очередного самоновейшего «течения», является, чтобы пародировать новоизобретенной «красотой» красоту подлинную, вечную. Но гораздо страшней то, что в своих неутомимых паясничаниях он размывает духовные границы, ограждающие красоту от уродства, образность от без-образия, ценность от бесценности. Это ее трудами — трудами неистребимой посредственности — наводняется мир подделками красоты: пустыми, но хорошо сверстанными «стихами», блестящими по мастерству и абсолютно бездарными картинами. Это посредственность затевает и шумно проводит хэппенинги всевозможных «художественных экспериментов». Это она обеспечивает им успешность и публичность, хотя ничего не в силах поделать с их мотыльковой однодневностью. Посредственность творит великое зло, она куплена дьяволом, и он неотлучно стоит за ее плечами. Роль посредственности марионеточная, кукольная. Подлинным кукловодом здесь всегда выступает лукавый. Манипулируя легионами своих бездарных кукол-слуг, он мутит поверхность жизни, колдует на плоской тарелке, развешивает пеструю мишуру «течений», ткет узоры «событий» так называемой «художественной жизни», в то время как подлинная жизнь художества совершается в одиночестве и служении призванных творцов. Там совершается дело Духовное, дело богоугодное, но именно это богоугодное дело стремится дьявол пресечь, заглушить, уничтожить. Поэтому всеми средствами он не дает соскучиться почтеннейшей публике. Не только прямым балаганом разнузданной пошлости, но и псевдосерьезностью «творческих исканий» образованной, хорошо выученной посредственности он стремится приковать глаз, ухо, саму душу человеческую к плоской тарелке жизненной поверхности, чтобы навсегда сделать плоской среду обитания человека, чтобы скрыть от него глубинный ток Духа, где может быть сотворена и творится подлинная ценность, где в творческом усилии человека совершается его союз с Богом, где утверждает себя богочеловечество. Властью посредственности дьявол стремится сделать подлинное художество заменимым, дар — излишним, художника — непонятным и неуместным. Только укоренив в человеке сознание ненужности духовного творчества, может дьявол поколебать Творение Господне.
Антихудожественное, то есть то посредственное, что в сегодняшнем «образованном» мире является как псевдохудожественное, есть не просто факт внешней жизни, но великая беда внутреннего бытия, великое зло против Духа, против Божьего Замысла. Антихудожественное способствует выполнению иного, противобожеского замысла — сатанического замысла разрушения через подмену. И выполняется этот сатанический замысел руками посредственности.
Живая душа человечества не должна мириться со злом антихудожественности, не должна соглашаться с засилием посредственности в художестве, как и вообще во всяком творческом деле. Есть насущная необходимость в защите художества и художника от посягательств посредственности, от ее духовного невежества, от ее ослиного суда. Защитив художника, защитив творца, человечество защитит себя от угашения творческого огня, от окаменяющего холода духовной апатии, от безбожия. Защищая художество, человек защищает красоту, защищает свое собственное неугасимое, но всячески угашаемое в падшем мире стремление к совершенству, охраняет в себе Образ и Подобие Божье, а значит, и надежду на вечную жизнь, оберегает само Творение Господне как абсолютное качество и высшую ценность.
* * *
О новаторстве и традиционализме
Художник безразличен и к тому и к другому. В своих духовных созерцаниях и артистических воплощениях он не преследует ни целей новации, ни целей традиции. Его единственная цель и вдохновение — красота. В смысле хранения, оберегания своей суверенной красоты, сделавшейся его сердечной интимностью, художник может быть и даже, как правило, бывает скорее консерватором, чем новатором, но это не есть традиционализм в смысле поддержания некоей устоявшейся нормы. Это надо видеть как верность художника. Ведь всякая верность избранному есть консерватизм, стремление удержать, утвердить избранное в своем внутреннем мире. Это консерватизм сердечный. Он не имеет ничего общего с рассудочным, так сказать, теоретическим традиционализмом. У художника нет теорий, ему чужды псевдоценности новаторства или традиционализма, потому что и новаторство, и традиционализм суть атрибуты времени падшего мира. Они не находятся ни в какой сущностной связи с красотой, красота не зависит от них. Красота не обращена ни к «будущему» новаций, ни к «прошлому» традиций. Ни из новаций, ни из традиций она не возникает. Красота вообще безотносительна ко временам мира, она лишь посещает некое время, некий экзистенциальный момент, который совершается в единственной личности художника. Это и есть тот момент, когда неповторимое духовное явление красоты может состояться через вдохновение художественной личности. Эманирует же красота от Бога и божественной первожизни. Красота есть божественное, и она обитает в вечности. Поэтому призвание художника — зреть и слушать вечность. Оттуда и только оттуда явится ему красота, чтобы вернуться обратно, оставив в артистических воплощениях художника малую искру вечного света. Если артистизм победил, если воплощение духовного созерцания совершилось, значит, поле вечности расширилось и Творение Господне хоть чуть-чуть да продвинулось вперед творческой силой человека. Ждущий и воплощающий красоту художник обращен духом своим в вечность. Там он — свободный гений, малый сподвижник Бога, медиум неизреченного божественного совершенства. В мире времени с его суетой новаций и косностью традиций, с бескомпромиссной борьбой за ничего не означающие общие понятия, — в этом мире художник — никто.
Традиционализм и новаторство, как самодовлеющие принципы, как рецепты искусства, чужды художеству. Можно сказать, что художник беспринципен на этом рассудочном этаже. Единственный его принцип — художественная интуиция и воля следовать зовам этой интуиции, ибо она сближает его с красотой. Ради этого сближения легко и безукорно пойдет художник на ломку традиционно непререкаемого, но так же легко, если позовет его художественная интуиция, вернется вспять, то есть опять-таки вразрез с «непререкаемым» воспользуется тем, что очередная минутная «современность» уже успела записать в отжившее.
Именно поэтому подлинный художник всего чаще подвергается критике. Он вечно неправ, он никогда не соблюдает правил игры, в которую так придирчиво докторально играет посредственность с ее «строгими вкусами» и беспощадной критикой. Художник всегда между берегами. Он — огненный поток среди расступающихся с угрожающим шипением льдов. Либо он слишком ломает традицию, либо, наоборот, недостаточно нов на взгляд просвещенных «знатоков». Чаще же всего художник оказывается повинен и перед традицией, и перед новацией. Он уж тем одним виноват, что не озабочен ни новациями, ни традициями. Это возмутительное безразличие к «высоким» принципам посредственность распознает безошибочным своим нюхом, нюхом зависти. И она громогласно критикует художника за беспринципность, шумно обвиняет его в эклектизме, тайно ненавидя его художественную мощь, соединившую «в создании одном прекрасного разрозненные части».
Поразительно, но даже Бах — это чудо из чудес музыкального гения — был критикуем и справа, и слева за свой, быть может, величайший шедевр, «Страсти по Матфею». Вот что пишет Хорст Лёйхтман в своей статье «Место “Страстей по Матфею” Баха в музыке его времени»: «...Как результат, баховские “страсти” — как и вся его духовная музыка — стояли между двух лагерей, не устраивая ни одну из сторон. Консерваторы считали музыку “страстей” слишком драматичной, модернисты — неоправданно усложненной». Бедный, бедный Бах! Он так увлекся художеством, что за беспечным своим занятием упустил «главное» — злобу дня. И вот печальный результат: он создал гениальное творение, но, к сожалению, в том жанре, который современное ему новаторство уже отнесло к музыке прошлого. При этом он, как назло, написал свою музыку языком столь могучей экспрессии, что и прошлое, свято охраняющее традиции, не смогло его переварить. Бедный, бедный Бах!
Я возвращаюсь к моей мысли — художник не озабочен временем. Он отдан вечности, из которой черпает и для которой творит. Избрание форм и жанров, выбор художественных средств, — все это совершается единым законом художественной интуиции и воли. Избирая то или другое, художник ничему не следует, ничего не ломает. И фанатическое следование, и фанатическая ломка, — это дело посредственности. Она — посредственность — жрец новаторства и хранитель традиций. Художник живет единым — воплощением своих духовных созерцаний, «снов поэзии святой», в которых являются ему «призраки жизни неземной». Все новое, что входит в художество волею дара, что объявляется новаторским и «берется на вооружение», в духовной действительности остается без последователей. Нельзя взять на вооружение красоту — она всегда неподражаема, всегда единична. Можно взять на вооружение художественный прием, но любой прием безжизнен, пока им пользуется бездарный, бессильный созерцать и воплощать красоту. Тот же, которому суждено ее воплотить, сделает это не перенятым приемом, а своим собственным артистическим движением, которое опять-таки невозможно ни повторить, ни тем более взять на вооружение. Можно подделать великого артиста, но никто еще не смог создать собственное оригинальное творчество, пользуясь чужим артистизмом. Золото Рембрандта, лучезарность Вермеера, тайная свеча де Латура, пламенеющие образы Эль Греко — каждое осталось единственным, всё ускользнуло в вечность неразрешимой загадкой личного артистизма. Гениальность не есть новаторство, и она не порождает традицию. Есть традиции ремесла, есть новации мастерства, но нет и не может быть традиций художественного гения, нет и не может быть новаций подлинного художества, из которых можно было бы образовать новую традицию. Есть художественный гений и есть его вечная новизна, всякий раз единственная, всякий раз восхитительная и неподражаемая. Художественный гений огнен, летуч и вечен. Но он не образует линий рационального усвоения во времени мира.
Время мира, суета «эпохи», мирские счеты — это дело посредственности. Именно посредственность ревниво охраняет традиции, с одной стороны, и яростно борется против них, с другой. Идейные ретрограды и идейные новаторы искусства вербуются из посредственности. Только посредственности «по силам» создавать нечто совершенно завтрашнее или нечто целиком вчерашнее. То и другое, при всех внешних антагонизмах, схоже духовной безжизненностью рассудочно сконструированного или рассудочно воспроизведенного. Искусственно анимированное так же мертво, как и искусственно реанимированное. В творении же подлинного художества, в явлении дара, при всей его единичности и неповторимости, есть что-то всегдашнее, что-то на все времена. В нем живет вечное, то есть живое для всякого дня.
* * *
Об абсолютной красоте-смысле и о смысле красоты земной
У человека в его нынешнем падшем состоянии нет и не может быть отчетливого знания об абсолютной красоте. Абсолютная красота есть Бог, то есть всё во всем. Абсолютная красота есть одно из качеств божественной жизни, черта неизреченного совершенства Бога. Абсолютная красота есть живое бытие идеала, который дан человеку не как рациональное знание, а как интуиция и догадка, как вера и надежда. Человек не способен промыслить абсолютную красоту, как он не способен промыслить Бога. Но человек может верить и верит в Бога, человек может мечтать и мечтает об абсолютной красоте. Он способен пережить прикосновение к ней, и он переживает это прикосновение в художественной тоске. Абсолютная красота есть и абсолютное добро. Человек чувствует это и безошибочно угадывает из чувств своих, что красота, которая есть и добро, должна быть смыслом всей его жизни. В этих абсолютных божественных началах, — в красоте и добре, в красоте-добре, — предчувствует человек предельное свое счастье, предельное осуществление ...блаженство. Красота должна быть смыслом мира. Тогда он может стать абсолютным. Абсолютная красота способна дать абсолютный смысл миру, ибо только одно может быть абсолютной красотой-смыслом — Бог. И значит, войдя в абсолютную красоту-смысл, мир обожится. Вот откуда тоска художника, вот в чем мировая трагедия, — мир не в Боге, он оторван от абсолютных божественных начал, он утратил свои духовные абсолюты, отпал от живого бытия идеала. В земной жизни красота бесконечно оскуднена, она демонизирована грехом человеческим и в этом извращенном виде способна служить дьяволу, становиться вместилищем зла. Одетта способна чудовищно преображаться в Одилию, белизна может разверзнуть черное нутро. В падшем мире красота поражена тьмой амбивалентности, добро утеснено злом и подлинная красота-добро, которая тем не менее выживает и творится духом и даром человеческим, не в состоянии стать суммой мира сего, не может сделаться смыслом человеческой жизни. Красота не может воздвигнуть себя как смысл мира, добро отлучено от красоты и не приемлется миром как единая с красотой духовная сущность. Человек обречен искать слиянной драгоценности красоты-добра в мире, не способном явить эту драгоценность. Человек обречен добиваться абсолютной красоты-смысла в мире, утратившем свои духовные абсолюты, в мире, Бога знающем, но в Боге не обитающем. Человек обречен на утесненность духа, на разорванность и частичность духовной реальности, он отпал от божественной первожизни Духа, он пал в грешную плоть. Это и есть покарание. Не Божья кара, а самопокарание человека, плод злоупотребления величайшим даром Господа человеку, даром свободы. Духовное первоназначение человека — творчество, но судьба падшего мира и судьба человека в падшем мире — искупление. Поэтому сотворяемая человеком красота не может стать смыслом мира сего. Она есть красота ущербленная, красота ограниченная.
И все же в духе человеческом нерушима живая интуиция о том, что красота есть сущность Божьего Творения, что, как абсолют, она не есть лишь внешняя оболочка, но проницает совершенством саму божественную первожизнь и всю глубину Творения.
Творение Божье есть красота и продолжает бесконечно твориться как красота.
Земное же бытие человека не есть красота, хотя и знает духовные явления красоты, хотя и подымается до гениальных артистических ее воплощений в творческих усилиях художников. Земное бытие человека есть кара и искупление греха. В земном бытии познал человек уродство и без-образие, тленность плоти, нищету сил, быстротечность времени. Земная красота разорвана со смыслом мира, потому что мир болен грехом, подорван духовно, заброшен в уродство и страдание.
Красота абсолютная единосущностна со смыслом. Можно говорить об отсутствии связей между абсолютным смыслом и абсолютной красотой, потому что красота абсолюта совершенно осмысленна, потому что смысл абсолюта совершенно красив.
Земная красота не единосущностна со смыслом, имеет роковую способность отпадать от смысла, обессмысливаться во зле, обращаться в личину. Поэтому земная красота имеет именно связь со смыслом, и связь трагическую. Мы часто говорим о правде жизни в художестве, мы ощущаем и знаем по опыту, что красота как сущность не есть правда мира сего, не есть правда жизни. Более того, мы имеем неискоренимую интуицию о том, что правда жизни именно в неисполнимости красоты, в невозможности красоты овладеть миром, в неводворимости красоты в смысл мира сего. Именно этот непоправимый разрыв с миром и составляет духовный смысл земной красоты. Из духовных глубин всякого земного художества звучит мука о бесполезности красоты, творимой в мире неискупленного греха, мука о недостижимости в пределах здешних чего-то самого главного, самого заветного, во что верит душа, чего она алчет, в чем питает надежду. Смысл земной красоты есть смысл трагический. Из этого трагического смысла произрастает тоска художника, всякая художественная тоска, всякое отвержение мира. Из трагического смысла земной красоты поднимается к небу росток надежды на Преображение. Трагическим голосом земной красоты обращается художник к Богу с покаянием и жалобой, с верой и упованием. В ограниченной земной красоте выражает себя глубочайшая человеческая надежда ...надежда на безграничность красоты абсолютной. Всякая земная красота есть вопль о пришествии Царства Божия, о начале нового неба и новой земли, о спасительном благе обожения. Художество человеческое и красота, творимая человеком, есть протест против уродства и без-образия как бессмыслицы мира сего, несогласие духа человеческого остаться в бессмыслице этой навеки. Художество земное благословлено самим Богом как его надежда на человека, на то, что тот не останется в грехе, преодолеет искупительно и творчески плен своего покарания.
В красоте земной есть протест против смерти. Человеческому мыканью в падшем мире смерть полагает предел, дает пощаду снятием грешной плоти. Для красоты же, которая есть не плоть, но дух, смерть — издевательство, торжество абсурда, всевластие бессмыслицы над смыслом, ибо если красота не творится навеки, то зачем тогда творится она? Если прекрасное смертно, если оно тленно, то тогда все теряет смысл, тогда смерть есть единственная парализующая безнадежностью реальность, реальность дурной бесконечности, абсурд. И тупик этот преодолевается лишь верой. Только вера в Бога подлинно снимает с человека паралич безнадежности, только религиозно открывается вечность рукотворной красоты как частички Творения, которую благословляет и приемлет Господь. Вот почему я думаю, что подлинную красоту способен сотворить только дух верующий.
Художество — как творение красоты — есть дело религиозное.
Вера в Бога — великая оптимистическая трагедия мира сего! Бог есть Путь, Истина и Жизнь: Путь через смерть в бессмертие, Истина осознания и искупления греха, Жизнь в творчестве и отвержении падшего мира, в духовном уготовлении его конца и Преображения. Как сын Божий, как существо, изначально сотворенное Богом для вечности, человек безошибочно чувствует трагический смысл земного бытия, и потому все высшее, все самое заветное своей души он произносит языком трагедии. Именно трагедия выражает глубочайшее о нашем падшем мире, о бессмертной человеческой душе, об ожидающей ее и раскрывающейся в ней вечности.
Смысл земной красоты есть трагический оптимизм творения вечности во времени падшего мира, обрекающегося искуплению.
Обращение Второе
Простите художника! Он творит красоту!
Он творит ее из Духа вечного и бренной земли, ...из самой жизни своей. Земная судьба — несчастье художника, его вечная рана и мученье. Жизнь художника на земле — всегда неудача. Собственно, судьба художника — модель всякой духовной судьбы, которая в этом мире есть предопределенная неудача. Не надо думать, что успех — это критерий удачи, мерило победы.
Успех — лишь одна из форм поражения.
Художник — хворост искры Божьей. Его земная доля — огнь поядающий. Его бессрочное призвание — вечность.
Простите художника! Он зрит красоту!
Простите ему косноязычие, когда он бредит в сумбуре откровений. Простите ему повторяемость, когда он, вдруг, снова видит красоту там, где никто из вас, скучающих, ее давно уже не ждет. Не судите художника законом нового и старого. Судите законом вечного. Не поверяйте многообразие красоты модами самоновейших дней. Так вы закроете себе путь к красоте. Даже самый наисовременнейший — всего только временный.
Избирайте духом вашим из многообразия красоты. Избирайте близкое, поверяйте себя интимностью с избранным и не опасайтесь, что не угодите в «хороший вкус», в «профессиональную» оценку, в «авторитетное» суждение. Не поклоняйтесь каменным истуканам классиков! Любите живую хрупкость, уцелевшую от них. Не стыдитесь привязаться к художнику, когда он непопулярен, не меряйте его масштаб соседской близостью к вам. Простите ему безвестность, полюбите его дар, помогите ему вниманием, защитите любовью! Узнайте художника любовью, ведь только любовью и можно узнать!
Помните: художник — слуга Божий! Он неудачник жизни, заложник вечности в плену у времени мира. Он живет под небом веры и на краю надежды, он балансирует над безднами таких сомнений, каких не знает плоский мир. Художник искупает этот мир, выправляет его уродство, малою долей уже преображает его. Трагедией личной судьбы он не символически, а плотью и кровью своей рисует судьбу всего этого падшего здания, которому от века предсказано Преображение, но которому противопоказан «хэппи-энд».
Простите художника! Простив, вы поймете и полюбите его, а с любовью войдете и в красоту. Через малое творчество человеческого узрите мощь мышцы Господней, постигнете вечное совершенство Творения Божия, восхититесь величием Божьего Замысла о человеке.
-------------
ПРИЛОЖЕНИЯ
О преодолении и творчестве
Искупительное страдание человечества есть последствие искажения в человеке Образа и Подобия Божия, смятого и отемненного грехопадением. В неискупленной своей смятости и темноте человек еще не видит, не понимает себя до конца. Именно поэтому он может думать о себе как о животном или как о машине. Искупление еще лишь совершается, человек лишь трудно и понемногу отвоевывает в духовной борьбе то истинное зрение, которое даст ему настоящее, неискаженное представление о самой сути человечности. Лишь в редкие и светозарные мгновения творческих экстазов, благодатно дарующиеся человеку еще до исполнения искупительной жертвы: в мгновения религиозного вдохновения и молитвы, в мгновения художественных восторгов и софийных просветлений, — лишь в эти редкие и краткие осияния творческой зарницей потрясенная душа постигает и Образ человеческий, и предназначение человеческое. Так узнает душа божественное свое происхождение и достоинство. В творческой зарнице открывается перед человеком пропасть его падения, громадность его ответственности перед Богом, справедливость совершающегося искупления. В такие мгновения человек способен познать Христа-Богочеловека, ощутить беспредельную Любовь и скорбь Бога, ощутить священный ужас перед падшим миром и глубину своей вины за его погубление.
Искаженный грехом мир темен и путан. Лишь тот, кто никогда не пребывал в божественной чистоте или напрочь ее позабыл, — лишь тот способен был назвать белым наш оскверненный свет. В свете этом не только замарана божественная белизна, в нем дьявольски перепутаны ценность с бесценностью, красоты с уродством и без-образием, дар с бездарностью, наконец, бытие с небытием. Все ценности перепутаны и дегенерированы неправильной оценкой. Это есть великое зло. Ведь само Творение Господне есть ценность, абсолютная, высшая ценность. Перепутывая ценности, подменяя ценное бесценным, то есть обесценивая истинно ценное, можно повредить Творению, остановить его как непрерывно творящуюся ценность. Подменить ценное бесценным — значит сделать ценное ненужным, повредить и, в конечном счете, убить ценность. Только ее, ценность, и можно повредить, понизить, убить. Ценность есть жизнь, живое. И именно живое стоит перед опасностью повреждения, гибели. Бесценность есть смерть, мертвое. Она не боится гибели, ибо не представляет жизни. В жизни всегда есть риск. Творение небезопасно. В самом созидании ценности заключена рискованность дерзновения, опасность ошибки в свободе, неизведанность нового. Бесценность же ничем не рискует. Ей попросту нечего терять, нечего подвергать риску (если, конечно, не поставить казуистическую проблему о «риске» бесценности обратиться в ценность, об «опасности» небытия стать бытием).
Человечность в мире страшно искажена и отемнена. В большинстве случаев человек лишь очень слабо вменяем относительно того, что есть ценность, а что бесценность, что представляет ценность низшего порядка, ценность относительную, а что — ценность высшего порядка, ценность абсолютную. Хуже того, человек по самой падшести своей склонен предпочитать ценности низшего порядка ценностям высшим, избирать и культивировать относительное и временное в ущерб абсолютному и вечному. Николай Лосский писал: «Малая устойчивость высших сложных деятельностей, хрупкость их, непропорциональность между рангом ценности и силою ее, характерные для нашего грешного царства бытия, являются источником нравственных драм в нашей жизни: от достижения высоких духовных целей и высших ценностей часто приходится отказываться, отдавая силы на обеспечение низших потребностей, потому что без них вообще никакая высшая и низшая деятельность неосуществима» (Ценность и бытие. М.: Республика, 1994). Эта зависимость высшего от низшего, обусловленность самой возможности осуществления высших целей и потребностей обеспеченностью потребностей низших и целей служебных есть зло мира, его болезнь, пораженность грехом. В бытии, отпавшем от Бога, перевернут естественный богодуховный порядок: духовно высшее не является в то же время и более сильным, абсолютное не есть в то же время и преобладающее. Тягота сильней радости, искупление превалирует над творчеством, служебные ценности приспособления преобладают над абсолютными духовными ценностями. И оттесненный грехом дух человеческий лишь очень редко способен сохранить в себе ценностную иерархию. Она искажается мировым злом. Здесь залегает вся мучительность человеческой проблематики, здесь проступает скелет грехопадения. Искаженность духовной иерархии ценностей приводит к ужасным последствиям для человека. Он впадает в тяжкие заблуждения, принимая низшее за высшее, служебное за абсолютное. Он молится ложным богам, идолопоклонствует перед мировой тьмой, не видит и не знает света духовных ценностей. Он не верит в любовь и жаждет власти, он презирает милосердие и пресмыкается перед грубой силой, он не знает красоты и думает, что она равнозначна богатству, он жаждет не радостей художества, а лавров искусства, наконец, он равнодушен к творчеству и гордится преодолением. Человек, как правило, не видит ценностной разницы между творчеством и преодолением и потому чаще всего само преодоление принимает за творчество.
* * *
Преодоление.
За этим понятием стоит о д о л е н и е.
Человек отпал от Бога. И по вине человеческой весь мир, вся природа, все Творение очутилось в богоотпадении, в неволе скованного Духа, в плену смертной плоти, под властью одолевающей силы зла. За грехопадение на человека и на мир легла непомерная тяжесть. Все сделалось тяжелым: земля, время, дыхание. Каждый шаг человека и всей твари земной, каждый вдох стал тяготой, трудом, — преодолением одоления.
Но хоть и пресеклось совершенное райское бытие Духа, хоть и оделось оно окаменяющей тяжестью падшей плоти, все же Дух не умер. Дух человеческий есть нетленное дыхание жизни, которое от сотворения Бог вдохнул в человека. Боговдохновенный Дух не знает тлена, не ведает смерти, он выживает и в греховных окаменениях мира. Дух ищет снятия каменной сорочки, он требует возвращения к покинутому Отцу, он ищет пути к прощению. Вот почему величайшей картиной христианского человечества я считаю рембрандтовское «Возвращение блудного сына». Весь мир есть сын скорбящего Отца, ...Творца заблудшее творение, ...страдающее и кающееся, духовно стремящееся вновь обрести себя в Отцовских Объятиях, вновь воскреснуть в совершенстве божественной первожизни. Нет у человека более величественной, более глубокой и больной темы, чем возвращение блудного сына в лоно простившего Отца.
И человеку дана надежда. Миру дана надежда на возвращение. Дана самим Богом, дана через Иисуса Христа, Сына Божия и Господа нашего, через Его Пришествие, через Его вселенскую искупительную жертву, через Воскресение. Человеку и миру дан божественный залог бессмертия, и во всяком духовном событии этот залог подтверждает себя неопровержимостью духовного света. Но человек и мир еще несут бремя искупления, ибо и тот и другой еще лежат во зле, ибо греха все еще больше, чем добродетели. С души человеческой снят камень безнадежности богоотпадения, но крестный путь человека и мира еще не пройден. Искупление все еще продолжается. Лишь пройдя до конца свой искупительный путь, сбросит Творение Оковы одоления материей. Все муки сегодняшнего мира и сегодняшнего человека есть сумма искупления и великое искупительное послушание. Вселенской епитимьей человечества предстает трудовое и страдательное преодоление окаменяющей власти материи, плоти греха.
Мы рождаемся в грех, в неискупленный мир. Мы рождаемся для преодоления каждого земного нашего дня, и в каждом земном дне болит мировое страдание: в родовых муках и старческой немощи, в болезнях и смерти, в тяжком труде, в сопротивлении человеку, как духу и мысли, всей суммы природы, всей косности неискупленной плоти мира. Все в мире требует преодоления. Каждое движение, всякое действие в нем есть искупительная схватка с одолевающей тяжестью материи. Большая, даже подавляющая часть земной активности человека, есть трудовая активность, активность преодоления. Человек придает ей огромное и оправданное значение, но, увы, человек же и впадает тут в заблуждение, ...в прямое безбожие, обоготворяя преодоление, созидая неправедный культ труда и его результатов.
В материализме XIX века был декларативно закреплен культ труда как создателя человека. Энгельс отдал труду «решающую роль в формировании человека из обезьяны», увидел в постепенном развитии рук и речи преобразование мозга животного в развитый человеческий мозг. Само сознание человеческое Энгельс вывел из трудовых усилий человека. Маркс назвал труд «вечным естественным условием человеческой жизни». Так функция искупления превратилась в атеизированном сознании человека XIX века в нового жестокого бога, обрекавшего людей на бессрочную искупительную тяготу, безысходную и тяжкую борьбу преодоления. Труд, провозглашенный создателем человека, но оставшийся, как и прежде, тяготой преодоления, обессмысливает мироздание и человеческую жизнь, ибо не содержит в себе ответа на главный человеческий вопрос: Почему ...за что эта тягота и для чего всё, если из тяготы нет исхода?
Для материализма и не существует никакого «для чего?». Материализм надеялся снять это человеческое вопрошание, подавить его в человеческом сознании фактической самоочевидностью абсурда. Но нельзя согласить человека с обезьяньим родством. Он никогда не откажется от своих главных вопросов: почему? за что? для чего? И ответы на эти вопросы он всегда будет находить только в Боге, в признании трагедии грехопадения своего, в духовном приятии неизбежности и справедливости искупительного страдания. И доходя до подлинных, Божьих ответов на свои главные вопросы, человек неизбежно будет приходить к осознанию ошибочности и нелепости смешивания труда с творчеством, ибо труд есть преодоление, искупительная тягота, последствие падения мира и неизбежность приспособления к выживанию в кошмарном мировом «реализме». Творчество же есть нечто совершенно иное.
В труде человек страдает. Только творчество может облегчить ему трудовое страдание, дать хоть чуть-чуть духовного удовлеворения, просветлить пот лица. Ошибочно думать, что человек любит или может любить труд. Он любит занятие, а труд он всегда преодолевает. Труд в чистом виде и есть преодоление. Болью собственных мышц, сгибающим жерновом усталости чувствует человек, что в труде есть что-то наказательное, но только религиозно способен он в полной и сознательной мере признать ...принять наказательную сущность труда как данной ему искупительной тяготы, как очищение через преодоление. Гениально выразил это религиозное сознание своей художественной интуицией Уильям Фолкнер, выразил через тяжкие раздумия одного из героев своего романа «Деревушка»: «В этот миг он готов был на смертоубийство. Это было вторичное вопиющее нарушение древней библейской заповеди, гласящей, что человек должен трудиться в поте лица своего или ничего не иметь (заповеди, в которой он видел источник честности, смысл жизни, основу всего сущего), поругание моральной твердыни, которую он отстаивал более двадцати лет, сначала в одиночку, а потом с пятью детьми, и победа его обернулась поражением. Теперь он был уже не молод, а когда начинал жизнь, у него не было ничего, кроме железного здоровья да неистощимого терпения и пуританской воздержанности и умеренности, и он превратил участок тощей кочковатой земли, который купил, заплатив меньше доллара за акр, в прекрасную ферму, женился, растил детей, кормил их, одевал, обувал и даже дал им кое-какое образование, во всяком случае, научил их работать не покладая рук, и как только они подросли и вышли из повиновения, все, и сыновья и дочери, разбрелись кто куда (одна стала сестрой милосердия, другой — агентом у какого-то мелкотравчатого политикана, третья — проституткой, четвертый — цирюльником в городе, а старший сын и вовсе сгинул без следа), так что теперь у него только и осталась небольшая, хорошо обработанная ферма, политая потом, которую он ненавидел лютой ненавистью, и она, казалось, молчаливо платила ему тем же, зато уж она-то не могла уйти от него и прогнать тоже не могла, но словно бы знала, что переживет его, переживает непременно, и его самого, и его жену, в которой было столько же если не упорства, то, во всяком случае, сил и терпения, чтобы все переносить.
...дома его ждала работа, бесконечная работа, все та же изо дня в день, изнашивающая нервы и тело, — единственное, чем он мог доконать этот клочок земли, ставший его заклятым врагом, та самая работа, которую он делал вчера и должен делать сегодня, и завтра, и послезавтра, один как перст, или покориться, признать себя побежденным, отказаться от своей воображаемой победы над детьми; и так до тех пор, пока не пробьет его час, и тогда (он знал и это) он споткнется и упадет с еще открытыми глазами, руки его закостенеют, скрюченные, словно все еще сжимая рукояти плуга, и он останется лежать на свежей борозде за плугом или в густой траве на лугу, все еще не выпуская из рук серп или топор, и эту последнюю победу за ним отпразднует каркающее воронье, и, наконец, какой-нибудь любопытный прохожий набредет на него и похоронит его останки».
Чтобы увидеть трудовое преодоление как искупительную муку человека, чтобы не подбирать ему ложных объяснений, чтобы не полагать в нем фальшивой гордости и, тем более, радости, надо прежде ответить себе на вопрос «отчего?», «за что?», надо признать себя падшим, принять на себя личную ответственность за отпадение мира от Бога. Надо признать Бога.
Безбожнику не годится религиозный взгляд на проблему преодоления. Безбожник не знает искупительного смысла труда в поте лица. Можно сказать, что уровень его духовного зрения ниже уровня материи, то есть он утоплен в материи, окружен со всех сторон непрозрачностью падшей плоти, и сквозь эту непрозрачность до него не долетают обетования Духа. И потому он с неизбежностью должен принять труд как «вечное естественное условие человеческой жизни», должен признать дурную бесконечность преодоления как основу, открыть в бессмыслице «смысл», убедить себя в том, что тягота есть «радость», что преодоление равно творчеству. Чем же оправдать, как «осмыслить» труд, не имеющий в себе никакого высшего смысла? Только вещественными его плодами! Из этого рода безбожия растет приверженность к плодам труда, их гипостазирование, фетишизм вещей. Либо (и это еще одна из форм безбожия!) необходимо превознести труд, создать религию труда, придав ему некую священную роль, некое высшее, но безбожное значение, которое бы вписывалось в материалистическую картину мира. Материализм и создает такую «трудовую религию», утверждая, что труд сотворил человека из обезьяны, превратил животное, инстинктивно обитающее, в животное, разумно трудящееся. Таким образом труду сообщается творящее значение, он делается «богом-творцом» человека и одновременно высшим возможным для него творчеством. Из безбожия растет и фетишизм результатов труда, и помешательство на самом труде. Материализм всегда создает культ преодоления, культ борьбы с материей мира. Материализм измеряет ценность человека трудом, обилием пота, внушительностью вещественных результатов: глубиной вырытого котлована, высотой насыпанного кургана, накопленным состоянием, урванной властью — одним словом, видимыми и осязаемыми результатами преодоления материи мира. Именно эффективность преодоления — материальная сила, подтвержденная наявными результатами усилий, — создает в мире то, что именуется положением, уважением, значительностью, весом. Американцы трепетно называют каждого следующего своего президента «самым могущественным человеком в мире». Здесь не имеют значения его личные качества, наоборот, эффективность власти, добытой им на краткий период президентства, сама сообщает ему эти качества, облекает его аурой значительности. Дорваться до президентского кресла — значит так мощно и эффективно преодолеть сопротивляющуюся материю мира, значит получить возможность так мощно и самовольно двигать материальными образованиями мира, что определение «самый могущественный человек» просто неизбежно приходит на ум всякому безбожнику. Безбожие вечно ворочает камни преодоления, и для безбожника всегда самый могущественный тот, кто может делать это наиболее эффективно. Безбожие видит это не только как мощь, но, прежде всего, как заслугу.
Религиозно же в преодолевающем труде нет никакой заслуги. Труд преодоления положен человеку во искупление, он есть долг человеческий, а в отдании долга нет ни заслуги, ни подлинного свершения. Труд не созидал человека, человека сотворил Бог по Образу и Подобию Своему. Бог не преодолевает косной материи мира, Бог не работает в мире, но творит в Духе. Бог не ведает труда, но одно лишь творчество. Бог не преодолевает падшее, а творит небывшее. И именно таким, — не с повинностью преодоления, а с даром свободы и творчества, — создал Он человека. В качествах свободы духа и творческих предназначений и заключается подобие человека Творцу, богоподобие.
Еще раз повторяю: труд не созидал человека, а ожидал его как неизбежная кара за отпадение от Бога, и если утерявший Рай человек однажды очнулся на дне грехопадения обезьяной, то надо благословить труд как преодоление греха, как надежду на искупление, но необходимо и помнить, что трудовое преодоление есть повинность человека, искупительная тягота, крест. Необходимо понимать, что трудовое преодоление само по себе не есть ни заслуга, ни свершение, что оно имеет не творческую, а искупительную природу, выражает не свободу и творчество человеческое, а искупительное продирание через тернии грехопадения.
Подлинные же свершения человеческие имеют творческую природу, и хотя они в условиях падшего мира тоже требуют от человека трудовых усилий преодоления, но сущностно связаны не с карой человеческой, а с его божественной природой, с Образом и Подобием Божьим, с качествами духовной свободы и творческой потенции, прирожденными человеку Богом.
Никакой труд, никакое преодоление само по себе не является творчеством! Всякое трудовое усилие человека есть преодоление, крест. Крест же означает необходимость, а она, в свою очередь, свидетельствует человеческую несвободу, несвободу мира. Несвобода человека и мира есть болезненное, нетворческое состояние. Все, что совершается человеком в мире по необходимости, определяет его как существо, отпавшее от Бога, утесненное в свободе духа и ослабленное в творческой потенции, существо, обрекающееся прежде всего искуплению, отмаливанию греха.
Но человек не совершенно утратил черты Образа и Подобия Божия. Это подтверждается тем, что и в падении своем он не утратил жизнь духовную, не сделался окончательно материей. В жизни духа познает человек свою свободу, в свободе же расцветает и человеческое творчество. Человек не раздавлен, но расколот грехом. Он обрекается на искупительную судьбу преодоления, но он знает и состояния творческой свободы, ему открыты пути духовного творчества в свободе духа, в Боге. Эту земную расколотость человека, две главные стороны его актуального состояния можно определить так: искупает человек трудовым преодолением на ниве грешного мира по закону необходимости; свершает же человек творческим актом на ниве духа и по воле свободы.
* * *
Творчество.
Закоренелому монисту, требующему однозначных ответов, всегда настаивающему либо на белом, либо на черном, наверняка увидится вопиющим противоречием само допущение, что человек, изживающий свой грех в мире утерянной свободы и плотской необходимости, в то же время наделен способностью творить в духе и свободе.
Значит, человек свободен?!
Значит, человек пленён?!?
Человек — раб плоти, пленник мира, лишенец свободы после страшного злоупотребления ею, приведшего к отпадению от Бога.
И человек — сын Божий, свободное дитя Творения, имеющее потенцию творчества в духовной свободе. Человек — плоть тлена и дух вечности. Он блудный сын.
Надо глубоко вдохнуть бездну этих слов — блудный сын! Надо искать разгадку этой вселенской драмы в собственных отцовских чувствах. Надо вспомнить муки всех отцов земных, продолжающих, несмотря ни на что, любить своих заблудших, своих «пропащих» детей. Только так можно получить хотя бы бледное представление о неизреченной Любви Бога к человеку, о пропасти нашего падения, о глубине Божьего страдания и немеркнущей надежде Бога на возвращение своего блудного сына. Бог ждет к себе человека, Творец верит в свое Творение.
Невозможно — противодуховно и противочеловечно — думать, что Прощенье Божье меньше человеческого, что Творец мог окончательно порвать со своим Творением, что Отец мог окончательно отвернуться от сына, на вечность лишить его Своего благословения, Своих обетований. Да это и не подтверждается глубиной человеческой жизни, которая, как черное тело угля, мерцает крупицами благодатных даров, божественных вдохновений, духовных осияний. Любовь человеческая, милосердие человеческое, дары человеческие — все это и есть благословение на заблудшем. Это вечное благословенье Божье, на твари почившее, но в падшей твари ослабевшее, затухшее из райского света белого до малых искр, ушедшее в потенцию как в кокон ожидания. Мировой дуализм в том и заключается, что, отпав от Бога, тварь не перестала быть Божьей тварью, падший мир не перестал быть Божьим миром. Здесь, в этом дуализме, в этой расколотости и коренится надежда мира и человека на возвращение к Отцу. Ни к чему было б искупление, если б не было надежды.
Надежда — это подсказка человеку о вечности и о том, что в вечности всякое покарание преходит.
Подавленный грехом человек потенциально все-таки остается свободным сыном Божьим, но в отпадении от Бога не способен в полной мере осуществлять прирожденный ему дар свободы и потенцию творчества. Человека окружила тьма, его сковала материя, его поработила его же собственная грешная плоть. Лишь с величайшими духовными усилиями и в поте искупительных преодолений может раскрывать грешный человек свою свободу, лишь так может он творить.
Он не в силах творить из полной свободы полную красоту, красоту-жизнь, он лишь может творить красоту-символ, красоту-предчувствие, красоту-прозрение грядущего совершенства. Но даже и для творчества красоты-символа должен человек отнюдь не символически, но бытийно-реалистически воспротивиться грешной жизни, отринуть соблазны мира. Только этой ценой достаются образы красоты мира иного, только этой ценой покупаются «неба звуки».
Свобода человеческая скована грехопадением, но не отнята у человека. Именно поэтому и могло совершиться в творении художественного гения «Возвращение блудного сына». Именно свобода и творческий дар дали человеку еще во времени падшего мира духовно прозреть и пережить встречу Отца и Сына, великую мистерию раскаяния и прощения в Любви. Духовно-символически человек начертал в своем творчестве собственный путь, духовную перспективу. Но бытийно-реалистически грех еще не искуплен, покаранный богоотпадением сын еще блудит в вертепе мирового полубытия. Бытийно-реалистически возвращение блудного сына еще не совершилось. Необходимо постигнуть дуализм свободы и плена человеческого, дуализм самого Творения, расколотого грехом и обреченного на тяжкий путь искупления, но не сделавшегося окончательно безбожным. Если в торжествующую мировую бессмыслицу все же прорываются зарницы смысла, если во зле и уродстве выживают красота и добро, если возможно само созерцание красоты и преклонение перед добром, значит, и в покарании приоткрывается человеку свет мира иного, значит, сам Бог сострадает человеку в его падении, значит, жива вера Бога в грядущее возвращение блудного сына, в бытийно-реалистическое воплощение духовной символики человеческого творчества. Я думаю, что реализация духовной символики человеческих упований совершится на путях творчества. Не преодолением, не напряжением силы, а творчеством, напряжением духа. Встреча блудного сына, человека, с Отцом Небесным, Богом, совершится не в окончательном преодолении падшей плоти (окончательно преодолеть падшую плоть, то есть обожить ее, может только Бог!), а в творческом духовном акте созидания наивысшей духовной ценности, ценности любви и прощения. Человек уповает, но воскрешает только Бог. Созидание в себе и в мире духовной ценности Богоединства, — слияния раскаявшегося в блуде и возлюбившего сына с любящим и страдающим Отцом, — есть залог бессмертия человека в Боге, не символического только, но бытийно-реалистического. Не искупительное преодоление, а творчество, не сила или слабость, а духовность или бездуховность — вот что определит сроки мировой трагедии, вот что определяет вечную судьбу каждого человека. Конец падшего мира и его Преображение в Царствии Божьем зависит в конечном счете не от исчерпанности горькой чаши искупления, ибо окончательно искупить себя сам человек не в силах. Именно потому и необходима была Крестная Жертва Иисуса Христа-Спасителя, именно потому и нету пути к Отцу иначе как через Сына. Конец мира падшего и наступление нового неба и новой земли зависит от полного созревания всеобщих творческих сил человека, которые должны принести еще в этом мире предельные духовные плоды.
Творение высших ценностей духа есть уготовление Царства Божия, и в этом последний смысл земной жизни человека.
Нельзя окончательно искупить грех лишь преодолением в себе и в мире зла. Нельзя окончательно победить мировое зло одним только преодолением. Победа над злом скрыта в тайне творчества. Победа над злом — это сотворение положительной духовной ценности против зла: ценности красоты-добра, ценности добра-красоты, ибо зло есть поврежденность, ущерб человеческой природы. Духовные же ценности — это ее совершенство и полнота. Очищение и выправление человеческой природы, возвращение человека в Образ и Подобие Божье и есть победа над злом. Божественная мистерия Голгофской Жертвы не только в том, что сам Бог в Сыне Своем претерпел позорную и мучительную казнь из смирения, но и в том, что человек-праведник смел принять на себя вину и страдание всечеловеческое из Любви. Иисус Христос — это божественное смирение, Иисус-человек — это величайшее духовное дерзновение. Земная судьба Христа-Господа и Иисуса-человека была грандиозным творческим свершением против зла, и свершение это увенчалось победой над злом, ибо зло есть время, тлен, смерть, — а Воскресение Христово есть восстание из тлена времени в нетленную вечность, победа бессмертия над смертью. Бесценность падшего мира побеждена во Христе предельными духовными ценностями, и это само по себе есть величайший акт Божественного и богочеловеческого творчества, свидетельствующий о том, что Творение Божье не завершилось в первые дни, но продолжалось и продолжается бесконечно.
Великое и богопротивное заблуждение считать, что святые старцы и подвижники достигали вершин святости, ступая тяжелой поступью преодоления падшей плоти. Нет, они лишь тогда облекались святостью, когда сотворяли в себе духовную ценность любви. Только в любви их жертва становилась милостью, только тогда открывалась их душа вечности и нисходило на них осияние.
Приносящий одну только жертву преодолением темен еще, он еще в мучительной борьбе с грехом в себе. Светел лишь творящий ценность.
Можно сказать, что искупительное преодоление перспективно не само по себе, не как абсолютная ценность, а как очищение и выпрямление человеческой природы для акта творчества, в котором уже нет ничего от силовых напряжений преодоления. Акт творчества есть акт духовный, он не знает трудовых усилий, он совершается экстатически, то есть напряжением духа. Искупительный труд преодолевает, но он не творит. Трудовая сила с
игает себя в преодолении косной материи падшего мира. Напряжение духа творит ценность, прибавляет новое к бесконечно воздвигающемуся духозданию, расширяет поле вечности. Возвращение блудного сына и есть ценность, предельная человеческая ценность и надежда. Для этого сохранена в человеке духовная свобода, для этого спосылаются ему от Господа дары благодати. Более высокой ценности, чем возвращение к Богу, человек не может иметь в падшем своем состоянии. Всякая более высокая ценность может лишь смутно предощущаться человеком в духовных прозрениях ...предощущаться как грядущий удел, как еще неведомая ему судьба в вечности Царства Божия.
Как бы то ни было, потенция к творчеству есть главная и высшая черта человеческой природы, наиболее отчетливое выражение в человеке Образа и Подобия Божия, признак ближайшего родства человека к Богу. Бог даровал человеку творчество как самую заветную Свою надежду на сына, и Он ожидает от человека творческого почина, в самом грехопадении не оставляет его дарами Своей Благодати.
Итак, творчество — светлый дар Божий, высшее качество человеческой природы, сообщенное ей Творцом при сотворении и сохраненное в человеке даже после грехопадения как залог бессмертия, как надежда на возвращение к Небесному Отцу, как путь возвращения в утерянный Рай через любовь к красоте и совершенству.
Преодоление — это труд и пот лица, долгая и страдальческая дорога очищения, покаяния, выздоровления. Преодоление есть роковое последствие греха и его искупление.
Само усвоение различий между творчеством и преодолением не так трудно, как постижение взаимосочетания в человеке начал творчества и преодоления. Здесь рацио останавливается перед непереступаемой границей таинственной диалектики богочеловеческих отношений. Ему — рацио — не дано переступить порог закона противоречия, и потому он всегда будет тупо упираться в несогласимость двух рациональных противоположностей: искупления и творчества. Но экзистенциальная диалектика человеческой жизни, тем более богочеловеческих отношений, то есть то, что Бердяев прямо назвал экзистенциальной диалектикой божественного и человеческого, глубже самых глубоких рациональных уяснений. Она не может зависеть от способностей рацио, не может быть судима судом рацио. Человек утерял свободу в грехе, и в то же время она дана ему как творческая потенция. Вырваться в свободу вечности и бессмертия должен человек из парализованности несвободой мира, из смеющейся над ним мировой необходимости, но сделать он это может только свободно, только свободой личного творческого почина. Парадоксально человек лишен свободы духа, придавлен бременем греха и в то же время должен осуществить свою духовную свободу, творчески манифестировать ее, чтобы освободиться из узилища падшей плоти, чтобы победить смерть, открыть себя в Боге. Это звучит непереводимым на язык рацио абсурдом: человек должен найти в себе то, чего он лишился. Торжествующую необходимость падшего мира нельзя победить одним только искупительным преодолением. Это истина внерациональная. Это истина духовно-экзистенциальная. На языках мирских она означает: это есть, хотя этого быть не может; этого нет, но это должно стать.
Надо идти через искупительное преодоление, дòлжно нести наложенный крест, но необходимо и понимать, что преодоление не есть последняя цель, труд не есть смысл, ибо не ради победы над косностью падшего мира совершается мистерия Творения. Бог творил и творит не ради победы над грехом, а ради совершенства. Творение Божье не было первоначально ни грешным, ни косным, оно не знало давящей власти необходимости и роковой неизбежности тлена. Первоначально Творение Божье было «хорошо зело», и таковым оно остается в вечности Божьего Замысла. Зло пришло в мир по вине человеческой, окаменило дух, поразило тленом плоть, поработило человеческую свободу, сделало творчество — это первородное предназначение человеческое — явлением необычайно трудным, почти исключительным, хотя по Замыслу Божию всякий человек от сотворения облечен свободой и предназначен для творчества.
Искупительное преодоление есть лишь отмывание скверны греха, отвоевание чистоты, в духовном пространстве которой может богоугодно изъявить себя человеческая свобода творчества. Но искупительное преодоление еще не есть творчество, ибо искупление берется силой, а творчество совершается даром. Искупление преодолением есть человеческая неизбежность, творчество же есть Божья воля. Трудовая, силовая победа над косностью одолевающей грешной плоти мира невозможна. Только дух победит падшесть мира. Трудовое преодоление есть лишь чистилище оскверненного духа, и оно отомрет, когда мир искупит мукой преступление богоотступничества.
Сколько бы ни силился человек летать, в порядке падшей природы и силовых напряжений преодоления он способен только падать. Падать и удерживать себя в падении. Сопротивление притяжению земли, силовое преодоление тяжести еще не полет! Полет — это иное качество мироздания. Полет — это парение в духе. Невозможно представить себе человечество, преодолевшее тяжесть косной материи мира и оставшееся в мире материи. Остаться навсегда в материальном мире — означает не победить его, не одолеть, не искупить. Поэтому никакое преодоление не есть и не может стать подлинным одолением, если оно не сопровождается творчеством. Пока не просыпается в человеке творческая потенция, пока он не начинает ориентировать себя в направлении созидания духовных ценностей, всякий труд и всякое преодоление материи лишь закрепляют его в рабстве у законов все той же материи.
Окончательным избавлением от ига греховной материи мира станет не искупительное преодоление ее, а свободное духовное творчество вне ее.
Трагедия современного творчества заключается в том, что оно не есть плод и упование целостного человечества, но остается изъявлением духовной свободы отдельных и редких творческих личностей. Человечество еще грешно равнодушием к творчеству, оно не способно еще расслышать в себе зов божественного предназначения. Люди в большинстве своем до сих пор путают творчество с преодолением, неоправданно гордятся силой, ищут могущества. Человек склонен безумно восторгаться силовыми победами над косной материей мира, оставаясь духовно в плену у мира, в оковах косной материи. Оттого-то так плохо понимает творца современный мир, так слабо распознает его. Распознать духовное можно, только пребывая в духе, отозваться творчеству можно, лишь находясь в творческом состоянии, то есть коснувшись уже царства креативной свободы. Лишь свой узнает своего, лишь свободный признает свободного. Тот же, кто соблазнен миром тяжести и силы, кто загипнотизирован сатаническим кольцевым хайвэем необходимости и урванного куска, кто порабощен этой вечно тощей нивой, где ценой непрерывной пахоты покупается временное прокормление, где жизнь прозакладывается вещам, — тот не узнает творца. Тому останется вечно непонятным и возмутительным отвержение царства мира, отказ от покорства необходимости даже за поощрительный приз успеха. Такой не отличит преодоления от творчества: примет ловкое рифмование за поэзию, мастерство — за художество. Такой будет восславлять труд и гордиться силой. Ведь сила преодолевает, а если преодоление равно творчеству, то самый могущественный «творец» — ракетный двигатель в тысячи лошадиных сил. Тогда в выдающихся творцов превратятся штангисты-рекордсмены, прыгуны, «улетающие» дальше и выше всех, тогда спорт обратится из вспомогательной культуры тела в «творческий подвиг», мускул станет предметом любования, а секунда — триумфом. Тогда мир придет на стадион и станет рыдать и радоваться, вопя хвалу своим «героям». Однако вдумайтесь в этот «героизм», вглядитесь в лица этих «героев»! В них нет красоты, в них нет одухотворенности. Они перекошены гримасой ярости и боли даже в коллективных играх, в прямых же единоборствах на них ложится печать убийства, жажда уничтожения, они испускают тьму вражды, и ритуальное объятие противников после нанесения друг другу увечий ничего не может поправить во внутреннем ужасе творимого безбожия. Рок падшего человечества — война — превращена людьми в игру, но в подоплеке этой «игры» все та же война, все те же роковые стремления к взаимоподавлению и взаимопожиранию, все то же греховное алкание самоутверждения силой или ловкостью и коварством, которые есть лишь более изощренные проявления силы. Понятия, применяемые в спорте, — стратегия, тактика, наступление, маневр, хитрость, — это все те же извечные понятия войны, которые всегда суть символы преодоления. В спорте нет ничего творческого. Спорт — это искусство преодоления материи, тяжести, притяжения земли. В нем не преодолеваются, а торжествуют сила и время — атрибуты человеческой падшести. В спорте искупительное преодоление чудовищно обращается в «праздник». Спорт утверждает и «благословляет» жестокость, эгоизм и вражду, эти страшные свойства, которыми облеклась человечность в грехопадении. В спорте празднуется низшая, животная природа человека, которая должна быть просветлена и преображена в высшем, духовном человеке. В спорте она не просветляется, не преображается, а утверждается, гипостазируется. Спорт — это настоящий культ самолюбия в человеке. Оно кипит в воспаленном мозгу и напряженных мускулах борющегося, оно затравленно мечется и исходит холодным потом побежденного. В спорте, как и в войне, совершается противочеловеческое: в нем не только оскорбляется сокровенное чувство милости к слабейшему, но более того, публично демонстрируется и массово приветствуется беспощадность сильного к слабому. Всякое сердце, еще доступное божественной глубине человечности, болезненно сжимается в момент торжества победителя, сжимается состраданием к побежденному. «Зачем это?» — спрашивает себя сердце. И не находит ответа. Нет и не может быть сердечного ответа на вопрос: «Для чего в мире, где так много грубого и враждебного, где люди немилосердно пожирают друг друга, еще совершается этот праздник эгоизма и немилосердия?»
Надо понять, что нет и не может быть свободы и творчества там, где утверждает себя время и тяжесть падшего мира, даже если при этом и побиваются рекорды преодоления времени и тяжести. Созидая культ преодоления, человек закрывает себе дорогу к свободе и творчеству, закрывает себе горизонты духовной жизни, замуровывает себя в безвыходном лабиринте греховности. Борьба человека с человеком, будь то война или спорт, есть последствие грехопадения, помутненность духовного зрения, ослабление способности видеть перед собой человека, брата, ближнего. Любовь, дружба, милосердие, взаимопомощь — вот истинно человеческое, духовное, Божье. Замысел Божий о человеке есть Замысел о любви, а не о вражде, о соборном единении душ, а не об истребительном противостоянии тел. Свобода и творчество есть любовь. Война же, как и любое, пусть и купированное в своих убийственных крайностях, подражание войне, есть несвобода, греховный рок, безысходность преодоления, а в конечном счете, одоление Образа и Подобия Божия образом и подобием звериным.
К несчастью, люди проецируют компетитивные «ценности» преодоления не только на свои увлечения в спорте, но и на всю жизнь вообще. Они взвешивают жизнь на весах успеха, измеряют ее ценность в единицах достижений преодолительных, а не духовных. Поэтому чаще всего они желают быть как можно сильней, двигаться как можно быстрей, завоевывать как можно больше... Они ищут преуспеть в борьбе преодоления, а не в творчестве духовных ценностей. Но пока человек будет лишь преодолевать время и косную тяжесть материи мира, он будет оставаться в тюрьме времени и косной тяжести, в узилище мира. И пока он не станет искать выхода из времени и тяжести, он будет гордиться успехами в мире, будет называть творчеством трудовое преодоление, не ведая, что преодоление ветхой плоти греховного мира, пусть даже самое успешное (?), ничем не родственно творчеству новой духовной ценности, ничем не приближает человека к Богу, ибо новый род человеческий есть род духовный и только духовная ценность есть подлинно богочеловеческая ценность.
Сегодняшний мир слишком мало верует и потому очень плохо понимает, что такое духовность, что такое творчество. Зато в безбожии своем он отлично понимает и высоко ценит силу преодоления. Успех, победа, власть — вот псевдоценности преодоления. Победа знаменуется триумфом, успех — популярностью, власть — могуществом. Такова лестница псевдоценностей, сводящая человеческое существование вспять, закрепляющая его в материальном мраке. Таковы происки дьявола, замыкающего искупительное преодоление в неразрывный и безысходный круг силовой борьбы и труда. Не допустить человека до творчества духовных ценностей есть цель дьявола, ибо он знает, что подлинное одоление падшести возможно только через духовное творчество. Не допустить человека до творчества — значит замкнуть его в необходимости, не дать ему вырваться в свободу искупленности, обратить само искупление в дурную бесконечность.
Труд и преодоление могут сохранить свой искупительный смысл лишь как осознанный крест, но не как высшее назначение человека. Когда же труд и преодоление понимаются как процесс самодостаточный, к тому же еще имеющий свои «положительные» ценности, тогда они подменяют собой подлинное, творческое предназначение человека, отрезают ему путь к настоящим положительным ценностям, каковые суть только ценности духовные, погребают человечность в категориях и «ценностях» ветхой плоти мира сего. Так делается человек бессрочным «рыцарем» преодоления, вечным искателем приза, вечным охотником за победой, неизбывным рабом силы и слугой могущества.
Всякий труд и всякое преодоление, которое не имеет в основе своей творческого мотива, то есть устремления к созданию духовной ценности, не может называться творчеством и не осуществляет человеческой свободы. Такой труд и такое преодоление есть лишь продирание сквозь необходимость и плен у необходимости. Всякий, кто расширяет свою материальную жизнь, идет путем рабства у необходимости. Всякий, кто обоготворяет трудовое преодоление и результаты труда, обоготворяет ветхую плоть греха, укрепляет царство князя мира сего, то есть совершает безбожие и карается за это земным адом.
Лишь тот идет Божьей дорогой, кто и в муках трудовых преодолений помышляет о творчестве, кто, сражаясь с необходимостью, презирает и необходимость, и все нетворческие результаты ее преодоления, кто равнодушен к материальным плодам, именуемым благами жизни, кто рассматривает преодоление и труд как несение креста, а свободу свою осуществляет в творчестве духовных ценностей, в духовном делании.
Современный мир повинен в низменном преклонении перед трудом и преодолением, в безбожной абсолютизации результатов труда, и проистекающем из этой абсолютизации фетишизме вещей. Современный мир пытается утвердить себя в мещанском конформизме с покаранием человеческим и его последствиями, в рабской соглашенности жить вечной безжизнью труда и преодоления, которую он почитает за жизнь, но которая не есть подлинно жизнь человеческая, ибо в ней не творится духовная ценность, а лишь вырабатываются материальные блага. Жизнь человека есть восхождение к Богу, возвращение к вечному Смыслу, утраченному в грехопадении. Остановка на этом пути ведет к немедленному сползанию обратно, в бессмыслицу неискупленного мира. Искупление есть восхождение, но оно невозможно как целое, оно есть часть. Часть пути возвращения блудного сына к Небесному Отцу, к Его Любви и Воззваниям. Главное же из Воззваний Божьих, взывающее к человеку самим его образом и подобием, которые суть Образ и Подобие Божье, есть творчество. Раз человек задуман и сотворен по Образу и Подобию Творца, значит, и сам он есть прежде всего и во-первых творец, ...созидатель по человеческому своему образу. Искупительная доля человека бесперспективна, если она не выводит его к высшему предназначению, если не сопровождается еще в жизни земной свободным творческим почином. Искупительное преодоление мира есть борьба за свет свободы и творчества, но не сама еще свобода, не само еще творчество. Один из парадоксальных и важнейших моментов духовной диалектики заключается в том, что искупительное преодоление и творчество не представляют последовательных этапов, не следуют одно за другим, а сосуществуют в человеческой судьбе, в человеческих долженствованиях перед Богом. Это не может быть иначе, ибо для чего посылает Бог благодатные творческие дары человеку, если не ждет от него ничего, кроме искупления? Нет ...Бог ждет от человека свободного творчества, духовного сотрудничества, сподвижничества. Потому и не покидает Он дитя заблудшее Своей милостью.
Но маловерие и заблудшесть человеческая так глубоки, что человек хочет отказаться от свободы и творчества, отречься от духа в себе. Потому он непрестанно ищет остановки, устроения, благополучия в данном, пассивности. Человек так труслив, что и на лестнице к свету умудряется отыскать себе «теплую ступеньку» тьмы.
Современная цивилизация и есть одна из таких «теплых ступенек» — попытка остановки и пошлого довольства своим положением. Цивилизация обожествляет силовое преодоление, поклоняется вещам, делает количественный показатель материальной жизни мерилом ее ценности. Цивилизация заставила культурный мир отказаться от культуры, пропитала современного человека равнодушием к духовной жизни и духовным ценностям, созданным его отцами. Цивилизация отравила человека похотью потребления, сделала его безмозглым и вечно голодным рабом консума. Она заставила его говорить только о деньгах и думать только о труде как средстве зарабатывания денег. Цивилизация отняла у человека ценности и оставила ему в удел только блага, покупаемые за деньги. Культурного человека цивилизация превратила в духовно бессильного и нетворческого «культурного» обывателя — своеобразное жвачное животное культуры, еще разглагольствующее порой о духовных ценностях, но внутренне уже давно предавшее их «эфемерность» во имя конкретной осязаемости материальных благ.
Цивилизованный мир сегодняшнего дня — это еще одна и самая изощренная за всю историю попытка дьявола остановить Творение, ибо Творение Божье воздвигнуто и воздвигается Богом для человека. Будущее Творения есть будущее богочеловеческое, оно возможно лишь в переплетении Божьей Воли с судьбами человеческого творчества, то есть с человеческой волей к духовному сотворчеству с Богом. В цивилизации же духовное творчество гаснет. Оно поставлено под сомнение современным миром не только как высшее назначение человека, но и вообще как ценность. Цивилизация гипостазирует ценности труда и преодоления, утверждает их как абсолютные, а не искупительные. Современный успешный делец в лучшем случае равнодушен сегодня к творцу, а нередко и смеется над ним, презирает со своей банковской «высоты» его бедность, его мирскую немощь, его непрестижность и незамеченность в царстве мира. Сегодня ценность, как никогда прежде, определяется стоимостью. У человека даже образовалось некое уродливое «нулевое самолюбие». Оно тем выше, чем больше нулей насчитывает человек за цифрами своих банковских счетов. Лицо цивилизованного человека, как правило, лишено признаков духовности, зато напряжено гримасой преодоления, сделавшегося для него самоцелью. Сегодняшний человек озабочен лишь эффективностью своих трудовых усилий, лишь результатами борьбы с плотью мира. В нем нет веры и потому на нем нету духа. Он ничего не творит, он только вырабатывает и присваивает. Целожизненный цикл современного человека цивилизации определяется понятиями: заработать и купить, стяжать и присвоить, сразиться и урвать. Человек согласен жить в тюрьме падшего мира, но страстно желает как можно комфортней устроиться в этой тюрьме. Целожизненный цикл современного цивилизованного человека представляет адский круг не только безбожного, но и бесчеловечного существования. Он не только противоположен творческим устремлениям духовной свободы, но смертелен для духа и свободы, пагубен для творчества. При всей наружной своей агрессивности цикл этот не энергетический, а инертный. Он центростремителен, а не центробежен. Он поглощает, а не излучает. Он направлен не от «я» к «ты», а от «ты» к «я», не от личности в духовный космос, а от мира в эго. Гравитации эго побеждают в этом цикле излучение духа. Поэтому сегодняшний человек чаще всего не только не излучает свет, но, наоборот, образует черную дыру. Цивилизация современного мира — это система сжатия и коллапса существования в миллионах черных человеко-дыр потребления, ничего не прибавляющих к бытию, ничего не творящих, а только засасывающих в себя ненасыщающую материю мира, плоть греха.
Человек обязан Богу искупительным трудом преодоления. Путь в Царство Божье неминуемо ведет через трудовую тяготу и пот лица. Но Царство Божье надо видеть как царство духовного творчества, ибо Бог бесконечен во благости и премудрости Своей, и Бог есть вечный Творец, а человек, сотворенный по Образу и Подобию Божию, наследует творчество как высшее свое предназначение. Бог есть Дух и вечное духовное действие, поэтому Царство Божье нельзя представлять как вечность блаженного бездействия. Творение воздвигнуто и воздвигается, оно есть творимая ценность, и человеку предначертана в Творении роль сотворца, сотрудника, малого сподвижника Божия. Невозможно представить себе, что творческие способности человека, столь мощно проявившиеся уже здесь, в мире неискупленного греха, заглохнут в бессмертии вечной жизни. Это противно Богу как вечно творческому началу, и это противно Замыслу Божию о человеке, которого Он сотворил свободным и творчески потентным духовным существом.
Подобие Божье, почившее на человеке, есть подобие Творца и завет творчества, поэтому человек должен верить в светлую вечность духовного творчества. Неся крест искупительного преодоления, человек должен иметь духовную ориентацию на творчество, а не на преодоление, на ценность, а не на силу. Непосредственная натуральная радость преодоления есть радость освобождения от тяготы. Это еще не человеческая радость. Это все еще радость обезьяны, преодолевшей тяготу и получившей заработанный приз. Но по Образу и Подобию Божию, по высшему своему достоинству человек должен осознать преодоление как искупление, понять, что искупление есть его долг, а не предназначение, перестать неразумно гордиться силой преодоления и своими «успехами» на этой ниве. Человек должен мужественно отказаться от обезьяньих «радостей» преодоления, чтобы вкусить от подлинно человеческих радостей творчества.
Об избыточности творчества, скуке жизни и неудовлетворимости творческого духа
Творчество происходит от духовного избытка в человеке. И потому оно есть ненужность для материальной жизни. Материальная жизнь возникает и развивается из нужд, она совершает себя как борьба с нуждой и удовлетворение нужд. Нужное — это и есть то, в чем нуждаются. Нужное происходит от нужды. Бог-Творец не знает нужды, ибо Бог есть беспредельная избыточность. От беспредельной Своей избыточности Бог и стал Творцом. И человеку Бог даровал творческую потенцию не из нужды и не для удовлетворения нужд, ибо райский человек не знал нужды, но пребывал в саду избыточности. Творческая потенция дарована человеку для реализации его духовной свободы, для споспешества Богу в бесконечном совершенствовании Творения. Творчество есть атрибут райского существования человека, существования, ничем не похожего на земную юдоль, в которую человек пал после грехопадения и утраты Рая. Вот почему на творчестве, на подлинном человеческом творчестве всегда лежит печать неземного. В творчестве есть воспоминание о Рае. Творить — означает переживать в себе райское бытие.
Но вспоминать Рай, переживать райское бытие в застенке материальной жизни есть безделие и ненужность, ибо «кому на ум пойдет на желудок петь голодный?». Творчество живет в мире как ненужность, как излишек, но то, что оно не умирает, свидетельствует о таинственной нужности «ненужного», напоминает человеку о том, что он больше мира, выше мира ...что он не сын мира, а сын Бога, что падший мир есть лишь уродливый пасынок Творения Божия.
Духовная энергия творчества ничего не дает мирской юдоли человека, не помогает ему в бесконечной борьбе с нуждой, но она дает ему Свет неземного, спасает от беспросветной тьмы времен, посылая ему лучики вечности. Духовная энергия творчества — не помощь в миру, а лекарство от яда мира, божественное противоядие против всевластия нужды и всесилия смерти.
Подлинное творчество всегда бескорыстно. Его нельзя утилизировать в мире, им нельзя улучшить материальную жизнь. Если плоды творчества способны давать усовершенствование материальной жизни, они неизбежно извращают творчество, притягивают его к праху земному, замутняют корыстью мирских мотиваций его духовную чистоту. Так обстоит с научным творчеством, где бескорыстный духовный импульс познания неизбежно служит земным задачам человека, слишком скоро обращается в корысть и корыстный интерес. Поэтому научное творчество так часто служит не Свету, а тьме, не Богу, а дьяволу, не вечности, а времени. Результаты научного творчества могут быть нужны материальной жизни, и материальная жизнь покупает их, чтобы извратить и превратить в вещь, в предмет, использовать ради земного могущества. В корысти, которую мир способен извлекать из научного творчества, гибнет само творчество, гаснет свет духа и торжествует бестворческая плоть греховного мира.
Значительно больше защищено безутилитарностью, «ненужностью» художество, плоды которого никак не могут помочь миру материи, но только озарить его духовным светом. Но и художество в мире подвергается соблазну корысти, угрозе обездушения. Мир научился делать вещи и из произведений художества, наименовав их предметами искусства, создав вокруг них аукционную возню, превратив их в деньги, а следовательно — в средство мирского могущества.
Наиболее чистыми видами творчества, наиболее бескорыстными и целостно духовными можно считать поэзию и философию, над которыми возвышается в неприкосновенности высочайшего духовного бескорыстия лишь творческое призвание святоотечества, ибо и оно растет из благодатного дара, дара святости, и есть великий почин духовной свободы и величайшее творческое дерзание человека. Почти никак не применимы, безутилитарны для материальной жизни поэзия и философия. Святоотечество же возвышается подлинной вершиной духовного бескорыстия над низиной корыстного мира, посылая ему величайшее осияние и величайшие силы принять и стерпеть искупительную муку пути.
Подлинное творчество всегда трагично в мире. Трагична его участь, ибо духовная природа его не входит в царство князя мира, остается непонятой, отторгнутой, как бы незаконной в царстве мира. Творческое искание всегда направлено на размыкание порочного круга времени. Оно стяжает вечность, задыхается во временности всего мирового. Дух ищет воплотиться в Дух. Обреченный материализации, он неудержимо гаснет, охлаждается, и тут ничем не помогут житейские трезвости: «иного нам не дано», «иначе не бывает». Подлинное творчество трагично и в самом себе, ибо душа человеческая знает, что ей было дано иное, что это иное она утратила, когда пала. Нельзя тосковать о том, о чем нет никаких знаний, но у души есть знание о Рае и вечности. Поэтому подлинное творчество проникнуто неподдельной тоской. Душе человеческой свойственно трагическое умение сравнивать беспредельность духовного взлета с разочаровывающей граничностью его земных охладелых воплощений.
В духовном порыве творческого акта человек переживает огненность своей горней природы, ощущает близость Духу Божию. Он стремится слиться с духом Божьим навечно. Вспыхнув творческим огнем, творец всегда лелеет безумное упование навечно пребыть в этом духовном пламени. В благодатной глубине своей, творческий акт есть вспышка бескорыстной духовной избыточности, любви к Богу, любви к Духу. Любовь есть бескорыстие желания просто быть в возлюбленном. Так любовь творца есть бескорыстное желание просто быть и пребыть в Боге. Здесь человек переживает высшее возможное духовное напряжение, предельно близкое стояние к Богу. (Ведь и само Творение есть вспышка беспредельной избыточности Бога, его неизреченной Любви и желания иметь в Себе любимого другого. Самодовольный и самодостаточный Бог остался бы навеки один. Избыток Любви побудил Создателя сказать «Да будет!»)
Несравненное чувство близости Богу хорошо знает поэт. Мало кто бывает так близок к Богу как он, в молниеносном переживании вечности между воспламенившимся творческим духом и еще не найденным словом. Мало кто способен так испытать разрывающую силу духовной избыточности, всевместимости — ничем не доказуемой, никак не проверяемой, но неопровержимой способности внутренним взором объять миры. Это и есть мгновение чистого творческого акта, еще не охлажденного в делании искусства, еще дышащего Духом Божьим, тем самым «дыханием жизни», которое Господь вдохнул в человека в момент сотворения. В сравнении с Жизнью таких мгновений, серой и ненужной кажется вся остальная жизнь! Минуты творчества оставляют по себе глубокую тоску и чувство пустоты земного бытия. Одна надежда только привязывает к жизни поэта — надежда еще раз пережить эту охваченность творческим пламенем, это несравненное мгновение Богоединства.
Друзья мои, вам жаль поэта: Во цвете радостных надежд, Их не свершив еще для света, Чуть из младенческих одежд, Увял! Где жаркое волненье, Где благородное стремленье И чувств и мыслей молодых, Высоких, нежных, удалых? Где бурные любви желанья, И жажда знаний и труда, И страх порока и стыда, И вы, заветные мечтанья, Вы, призрак жизни неземной, Вы, сны поэзии святой!
И знания, и труд, и любовь, и благородство стремлений!.. Но лишь одно дается нам в жизни как образ неземного бытия. Пушкин-то знал это собственной кожей. Отсюда это, хоть и через «и», противопоставление всей суммы мира заветной творческой мечте ...«поэзии святой»! При всей приподнятости языка «Евгения Онегина» нет никакого преувеличения в пушкинском определении поэзии.
Как творческий акт, поэзия есть род святости!
В своих особых, если можно так выразиться, «языческих целях» сказал когда-то Василий Розанов, что во Христе сладчайшем мир прогорк. Но помимо намерений этого мыслителя, есть великая правда в его словах. Прогорк мир для духа, вкусившего хоть раз сладость божественных устремлений. Нет радости в житейских снах тому, кто изведал сны творческие, кому хоть раз являлся «призрак жизни неземной»!
Батюшков, пророческая душа, на заре российской славы писал о странной пустоте, которую оставляет поэзия в душе, о пустоте, которую одна лишь вера заполнить способна. Он говорил о пустоте мира после того, как душа человеческая познала Огонь. Он глядел в нищету и скуку материальной жизни глазами познавшего духовный акт творчества.
Жизнь нестерпимо скучна в ее безысходной вседневной нужде и заботе, и только избыточность духовной природы человека, только дарованная ему способность к творческому акту может дать жизни смысл, разомкнуть порочный круг смертного времени и сообщить душе устремленность к вечным пределам.
Творчество дает жизни смысл, но это смысл трагический, ибо в самом себе земное творчество человеческое остается и до конца времен останется трагедией. В экстатическом мгновении между воспламенившимся духом и еще не найденным словом поэт переживает вечность. В мгновении этом он — царь, крылатый гений, которому, воистину, как «ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона...». Но слово приходит и отрезвляет. Мир и время торжествуют над вечностью, в неискупленности человеческой гаснет безумное упование творца. Совершенство духовного воплощения, столь ясно зримое в миг просветляющий, отлетает от земных реализаций, оставляя по себе лишь память, лишь бледный образ, лишь несравненный аромат свободы, которой в этот миг дышал художник. Так совершается в падшем мире трагедия творчества. Душа, опытная долгой лирической жизнью и долгой творческой мукой, хорошо знакома с этим трагизмом. Она уже оплатила многократным страданием безысходности «вдохновенье, почти сводящее с ума», она уже знает доподлинно, что «оно никак не воплотится» (фрагменты из стиха Г. Иванова), — что оно не воплотится, но лишь повторится еще и еще, и «через годы и века такой же луч зазолотится сквозь гаснущие облака». В самом этом возвращении, в самой возможности «остановиться на мгновенье, взглянуть на Сену и дома, испытывая вдохновенье, почти сводящее с ума», поэт видит «оправданье всего, погубленного», — всех стихов, остывших или потерявшихся в неточности и неполноте человеческого языка, всех духовных взлетов, которые так и не увлекли в последний невозвратный полет. Поэт есть творец по дару благодатному и заповеди Господней, но он и человек, слабый и несовершенный по падшести своей. Он далеко не всегда способен непреклонно веровать в неизбежный конец мира и его Преображение, в избавление от уз падшести, в торжество Духа. Часто он не может веровать, но всегда надеется и призывает. Если б не надеялся, то не искал бы снова и снова «остановиться на мгновенье», не жаловался бы и не плакал обо всем погубленном.
Краткомгновенность и приблизительность всех человеческих воплощений есть следствие тленности, сквозь которую человек и мир прозябают. Эта краткомгновенность и эта приблизительность есть разрывность смертного времени мира и огрубелость души человеческой в грехе. В краткомгновенности духовных взлетов и приблизительности воплощений человеческое творчество бессильно достигнуть той высоты, интенсивности и непрерывности духовного бытия, о котором душа человеческая имеет знание, к которому она стремится. Это порождает в творце глубокую горечь и тоску неудовлетворимости1. Тоска и неудовлетворимость творческого духа ничем не схожа с обычной человеческой неудовлетворенностью. Люди жизни, люди быта и повседневности тоже чаще всего неудовлетворены. Их мирские желания всегда оставляют мучительную перспективу недостигнутого, недобранного, несостоявшегося. Но эти желания суть алкание греховное ...неутолимая жажда земли и бренных ее вещей. Такое алкание низводит в материальный мрак. Оно есть не что иное, как жажда бесконечного дления этого мира и бесконечного пожирания его фикций. Такая неудовлетворенность есть беззаветная преданность греху. Она иллюзорна, ибо зиждет себя на иллюзии возможного удовлетворения. Она есть сизифово проклятие на мире и человеке.
Неудовлетворимость же творческого духа — возвышенное и, в сути своей, религиозное чувство. Она — не от жажды дления мира и не от иллюзий возможного удовлетворения. Наоборот, она от духовного знания невозможности удовлетворения, от жажды выхода из мира, от страстного искания его пресечения и конца, от необоримого стремления вырваться из липких оков материи, из бреда материальности. Она не от иллюзий, а от веры, не от соблазна царством мира, а от невозможности вырваться из этого царства.
Внутренняя установка всякого подлинного акта творчества — слияние с вечностью, последнее и полное воплощение в Духе. Результат же творческого акта в мире — всегда произведение искусства, материализация, вещь. Творческий дух страдает от невозможности бытийно соединиться с Духом Божьим, от неизбежности снова возвращаться в узилище мира после того, как он уже касался вечности. Обыватель же страдает от невозможности пожрать всю множественность плотского мира в его бесчисленных и бесконечных соблазнах. «Умный» обыватель умеет порой опереться на житейскую «мудрость», что, дескать, всего не переимеешь. Это состояние подавленной рассудком алчности, выдаваемое за «умудренность», есть форма защитной мимикрии, приспособление к своему положению в мире необходимости. Это дремлющий порох, ибо даже самый немногожадный из «мудрых» обывателей лишь подавляет в себе алкание. Если такому «мудрецу» выпадет «счастливый» билетик мирского жребия, он теряет и «мудрость» свою, и голову, ибо в последней глубине своей любит мир и алчет мира. Алчность же мирская ненасытна.
Творческий дух не любит мира и не алчет его. Творческий дух любит Дух и стремится перелиться в Дух. Он хочет, чтобы весь мир изошел в Дух, в высшую жизнь, в вечность. Неудовлетворимость творческого духа — осознает он это или нет — есть искание Бога, требование бессмертия, молитва о вечной жизни.
Подлинный творец есть лучший христианин, ибо если сказано, что нет у христиан града земного, но лишь град небесный, то в первую очередь это относится к судьбе творца.
Мировая расколотость определяется полярностью материальной и духовной жизни. Первая движется в русле мировом, утверждает и благословляет царство мира, поклоняется князю мира сего. Ее бесконечно понукают соблазны и ненасытность греховных алканий. Она зиждется на неудовлетворенности наличными мирскими благами и иллюзии возможного удовлетворения в будущем времени мира.
Вторая движется в надмирном русле духа, отрицает мир и не поклоняется князю его, верует в Бога и уготовляет конец мира сего и его Преображение в Боге. Ее неостановимым движителем является могучий творческий дух человека, реализуемый им через дарованную ему от Бога свободу и благодатные дары, через высокую неудовлетворимость творческого духа миром и всем мирским, через надежду на разрешение этой неудовлетворимости в вечности Царства Божия, где иссякнет темная власть смертного времени и смертной плоти мира.
О новизне
Увы, мой стих не блещет новизной, Разнообразьем перемен нежданных. Не поискать ли мне тропы иной, Приемов новых, сочетаний странных?
Я повторяю прежнее опять, В одежде старой появляюсь снова. И, кажется, по имени назвать Меня в стихах любое может слово.
Все это оттого, что вновь и вновь Решаю я одну свою задачу: Я о тебе пишу, моя любовь, И то же сердце, те же силы трачу.
Все то же солнце ходит надо мной, Но и оно не блещет новизной.
В. Шекспир
В шекспировском оригинале последнее двустишие звучит еще острей, еще категоричней:
For as the sun is daily new and old, So is my love, still telling what is told.
Художество — один из высших видов проявления творческой духовной силы, заложенной в человека Богом и осуществляемой через разнообразные дары Благодати, которыми все тот же Бог щедро одаривает людей. И сама творческая сила, и дары Благодати исходят от Бога Всеблагого, и потому религиозному духу представляется бесспорным, что они благи, как благой по сотворению является и сама человечность, сам человек — тварь Божья. Благое же означает направленное ко благу, намеренное на благое созидание, то есть ищущее усовершенствования и возвеличения духовного бытия, стремящееся к возведению духовного совершенства в абсолют всякого бытия. Благое означает такое, которое совпадает в своих творческих устремлениях со смыслом Божьего Творения, ибо Творение Божие и есть бесконечное совершенство и усовершенствование, беспредельная высота и возвышение — всемудрость и всеблагость.
В меру граничных духовных сил своих человек творит в том же устремлении, в каком ТВОРИТ и безграничный Бог. У Бога есть Замысел Творения: Любовь и Красота, слитые в единой субстанции Совершенства. У человеческого творчества тоже есть замысел, есть всепроникающая тема: любовь и красота, слитые воедино в посильном человеку совершенстве его творений.
Для религиозного духа очевидно, что большая самостоятельность, данная Богом человеку в свободе творчества, не есть вседозволенность, ...не означает безразличие Отца к устремлениям и путям, которыми пойдет творчество сына. Свобода человеческая есть доверие Отца сыну.
Грехопадение человека было великим срывом с пути Божьего. Оно произошло по свободной воле человека и против воли Божьей. Оно было трагическим испытанием человеческой свободы и Божьего доверия. Сегодня, в искупительном пути человечества, снова стоит та же трагическая проблема — проблема испытания человеческой свободы в Божьем доверии.
Надо утверждать, что дарование человеку свободы творчества не есть безразличие Бога к путям человеческим, но есть вера Бога в человека, в его дух, в способность его души избрать, в конце концов, верный, то есть собожественный духовный путь.
Я отдаю себе отчет в том, что стою перед одной из самых глубоких и трудных тем не только религиозной философии, но человеческого существования вообще: перед темой с в о б о д ы. В германской мистике (Я. Бёме) и в русской религиозно-философской мысли (Н. Бердяев) наиболее радикально и остро ставится проблема свободы. Свобода коренится не в человеке и даже не в Боге, а в непроглядной черноте меона — домирного и дотварного «Ничто». Свобода видится здесь как безосновная и безначальная тьма, как абсолютное лоно неактуализированных потенций, не содержащее ни склонностей, ни предпочтений, ни предначертаний. Из абсолютного лона свободы может быть равно почерпнуто и добро и зло, и творение и разрушение.
Как христиански чувствующий и христиански мыслящий человек, имеющий к тому же и личный духовный опыт свободы в творческих процессах, я глубоко разделяю такое представление о с в о б о д е. Я верю, что ценность есть лишь постольку ценность, поскольку она творится и исповедуется свободно. Все в ценностном космосе имеет качество и трудность свободы. Из свободы и Всеблагости Творит Господь. Свободно и благостно решил Он сотворить человека по Образу и Подобию своему, то есть в отличие от всех иных тварей земных, наделенным дарами свободы и творческой силы. Всеблагость и всемудрость Господня овладела дотварной свободой, чтобы творить из нее благо Совершенства. И человеку, сотворенному по Образу и Подобию своему, Господь не закрыл свободы. Он сотворил для Себя сына, владеющего свободой, имеющего качество свободы и ее трудность. Господь не желал покорного раба у ног Своих, Он желал сына, вольного друга, который пребудет с Отцом и в Отце не по принуждению или безвыходности, а по свободному избранию любви. Бог-Отец не желал и не желает от человека жертвы покорности. Он ждет от него высшей милости свободной любви: «Ибо Я милости хочу, а не жертвы, и Боговедения более, нежели всесожжений» (Ос. 6, 6). Я верую в Бога-Отца, чувствую в Нем не деспотическое, а отцовское начало. Отец может гневаться и даже наказать, но не может Отец ...не может и не желает насилием добиться сыновней любви, получить ее ценой отнятия свободы. Я верю, что не только мир и человек искупительно страдают, но и Отец наш Небесный переживает великое страдание одиночества и надежды. Грандиозный Замысел Творения Божия есть Замысел о Любви, о свободной и взаимной Любви Отца и сына. Трагедия мира и человека, трагедия самого Творения в его нынешнем состоянии, есть трагедия Любви, раненной грехом, Любви, которая тяготится распрей Отца и сына, которая ищет исхода из этой распри.
Духовная свобода и творческая сила, которую не утратил человек и в падении своем, дары Благодати, посылаемые человеку для жизни в духе, — все это Любовь Божья, все это вера Отца в то, что сын, в конце концов, духовно победит соблазн зла и разрушения, свободно изберет любовь и созидание.
Во всяком творчестве, в том числе и в художестве, от человека востребуется не просто фантазия, не безграничная свобода воображения, — ибо она, увы, содержит в себе и потенцию деструктивную, — но свобода и фантазия созидания. Богоугодное творческое усилие есть такое, которое всегда направлено на усовершенствование духовного бытия, на возвышение и перфекцию, обогащающую дух новой положительной ценностью. Всякое же усилие, направленное на разложение или упрощение, уродующее и низводящее духовное бытие от совершенного и сложного к первобытному и элементарному, — есть усилие противобожеское и, в последнем счете, противочеловеческое.
Художество, в многообразии которого реализуются усилия творческой свободы человека, не абсолютно свободно, не представляет из себя совершенно произвольное блуждание. Неограниченное в средствах, художество тем не менее вечно ориентировано на духовный центр, который есть положительная богочеловеческая ценность ...ценность красоты и любви, ценность совершенства. Художество не ограничено, а освящено духом созидания. Сам Образ и Подобие Божье осеняет человечность духовными пределами. Они необозримо широки, но они есть. В ощутимости этих пределов оказывает себя начало формы как гарантия нерушимости образа человеческого и образа мира. Форма есть начало божественное. Она созидает и совершенствует, она охраняет сотворенный образ. Человеческое творчество не равно и не может быть равно Творчеству Божьему, и поэтому в своем творчестве, в том числе и в художестве, человек должен охранять данное ему от Бога начало формы. Но в человеке бродит яд неискупленного греха, его соблазняет зло и разрушение. Бог не ставит рамок закона человеческому творчеству, но самою формой богосотворенных образов дает человеку чувство духовных пределов творческой свободы. Выходя за эти духовные пределы, человек отпадает от созидания богочеловеческих ценностей. Беспредельно удаляясь от духовного центра абсолютных, то есть вечных ценностей красоты и любви, человеческое творчество, и в частности, художество, незаметно вступает на стезю уродства и деструкции.
Художество как и вообще человеческое творчество не может бесконечно удаляться от духовного центра божественных ценностей, не имеет права становиться абсолютным игралищем человеческого произвола, ибо произвол — это прежде всего упразднение грани между ценностью и бесценностностью, то ест ьмежду красотой и любовью, совершенствующими духовное бытие, и уродством и злом, бытие низводящими.
Новизна есть великий враг и зачастую губитель художества. Соблазн новизны не только приводит в художество амбициозную посредственность, но пожирает, как порча, ростки подлинного творчества, подлинной художественности. Рыночная тирания новизны толкает художника в грех изобретательства, отлучает его от служения. То новое, чему суждено войти в духовное бытие через художество, есть неповторимая индивидуальность художника, неизбежно присущая всякому подлинному дарованию. Это новое всегда приходит изнутри художественного мира личности. Оно творится как индивидуальная форма существования вечного. Новое есть плацента уникальной художественной природы, в которой вызревает плод вечной духовной ценности. В вечных же ценностях невозможна новизна, потому что вечные ценности — ценности абсолютные — не творятся и тем более не изобретаются человеком.
Ценности даны человеку Богом ...даны не на время или времена, а на вечность.
Художество, как и все человеческое творчество, есть служение божественным ценностям Духа. Служение это не есть отправление окостенелого обряда, но вечное движение и вечная новизна невянущего ростка Божия в человеке. Всякий подлинный творец знает это. Он не боится оказаться «неновым», он боится оказаться непонятым, и в поисках понимания творит и совершенствует свою индивидуальную новизну, добивается ее внятности, оттачивает свой художественный язык. Каждый настоящий художник знает и стремится выразить что-то неповторимо свое о вечном. Нет двух одинаковых душ, двух идентичных дарований, двух неотличимых художественных взглядов.
Проблема подлинно нового есть не проблема обособления своего взгляда от прочих, а проблема наличия собственного взгляда.
Собственный же художественный взгляд — свой взгляд — вырабатывается не лабораторным изобретательством, а духовным служением, то есть всей суммой экзистенциального опыта личности. В настоящем духовном пути и незаимствованном экзистенциальном опыте только и вырабатывается собственный взгляд ...вырабатывается только собственный взгляд. Он-то и есть подлинно н о в о е.
Новизна же как предмет спроса, как мерило «современности», модности, «новизна» как новинка... — сколько посредственности, сколько приспособленцев и коммерсантов от «искусства» промышляют новинками! Уже Шекспиру, судя по его горько-ироническому сонету, приходилось конфронтировать с пошлостями «эстетики новинок», но необходимо помнить, что в те времена творчество все еще жило под негасимым светом веры. Вера держала художество на протянутой к небу руке. Вера и была тем духовным центром, от которого художество еще не могло, не умело так безоглядно отворачиваться, как в наши страшные по безверию времена. В смысле глубины неверия и беспримерного духовного блуда наши времена можно сравнить с временами содомскими. Сегодняшний человек блудит, потому что не верит в Бога, потому что «Бог умер», потому что «Если Бога нет, то все дозволено». И в этом блуде безверия он предъявляет права на творчество, продолжает заниматься художеством. Но пути творчества подлинного, творчества как служения вечным ценностям духа ему закрыты, и в тоске опрокинувшейся на него тотальной бессмыслицы он начинает неостановимую охоту за новинками, торжественно нарекая это исканием новых форм, экспериментом, борьбой за новые эстетические идеалы и тому подобное. Когда утрачены вечные духовные ценности, а они утрачены вместе с верой в Бога, ибо ценности только в Боге и только от Бога, — когда утрачены вечные ценности, тогда остаются лишь одни минутные «радости»: удивление, неожиданность, шок. Одним словом, остается лишь мгновенный и мгновенно улетучивающийся интерес. В охоте за интересом наше время сделало ставку на «художественный» произвол, сделалось рабом минутного divertimento, превратив художество в «искусство» и заставив «искусство» служить низменным утолителем неутолимой скуки современного человека. Новизна, которая приходила прежде как цвет новой индивидуальности, дававшей обет служения вечным ценностям духа, превратилась ныне в самостоятельный и первоочередной заказ. Даже от признанного художника не желает сегодня мир слышать «дважды об одном и том же», то есть о непреходящем, о вечно живом. Мир требует всякий раз нового фокуса, нового развлечения, нового минутного удивления. Мир требует неожиданного «как». В охоте за бесконечно новыми и неожиданными «как» художник предает забвению великое «что» художества, не просто охладевает к его ценностному духовному центру, но вообще забывает, что есть вечные ценности, перестает понимать, что такое ценность. Сегодня уже не ставится вопрос — «о чем художество?». Сегодня никому не придет в голову задаться вопросом — ради чего творчество, ради Кого оно? (хотя по инерции сознания в тяжкие минуты жизни восклицаем мы: «Ради Бога!»). Безверие устранило саму возможность постановки такого вопроса, а на единственный возможный вопрос: «для чего художество?» — наше время дало простой и страшный ответ: for fun ...fur Unterhaltung ...per divertimento ...для развлечения!
Художество гибнет, мельчает, теряет исконно присущую ему важность духовного события. В густом угаре безграничного произвола сегодня, как никогда, в художестве может неприкрыто орудовать духовная посредственность. Любой может «приложиться» к роялю, когда вместо высокой и чистой внутренней ноты от него ожидают лишь шокирующей какофонии звучаний или мастеровитого исполнения общепринятых пианистических «совершенств». Сегодня любой может объявить себя поэтом, потому что всякое экспериментальное словоблудие отождествляется с поэзией.
Но поэзия не есть слова! Поэзия есть особое духовное состояние!
Ложь и профанация, что в художестве главное «как», как выразить, что главное — не выразить банально. Это ложь, потому что творец, переживающий ...способный пережить вечность и Богоединство, и выразит вечность и Богоединство. А тот, у которого выходит банальность ...тот и переживает банальность, у того банальность есть предельный возможный накал переживания!
Часто бывает, что при встрече с великим творением художества банальный человек принимает его за банальность: смущается «тривиальностью» лирического откровения, стыдится самых главных слов как «общих мест». Для обыденного сознания банальных людей все вечные истины и вечные ценности превратились в «общие места», в «проходной двор». Для банального человека и Евангелие есть давно уже простой набор общих мест, скучный учебник прописных истин.
Самочинно взяв себе право неограниченного произвола, пускаясь в неостановимую погоню за «новизной», художество не только саморазрушается, но разрушает и душу поколений. Оно неизбежно начинает служить силам зла и растления: теряет сначала традицию, а затем и само чувство красоты ...утрачивает серьезность, утрачивает духовность. Равнодушно пренебрегая Образом и Подобием Божьим, художество разлагает Образ и Подобие Божье в себе и в человеке, перестает быть творчеством, делается курьезным феноменом, предметом роскоши и аукционного торга.
Наше время, время внутренне атеистическое, являет небывалый пример разрушения художества и одновременного вырождения интереса к нему. «Новизна» остается последним мотивом заинтересованности, но и она, увы, лишь «халиф на час». Материалистическая цивилизация утратила чувство духовных важностей, перестала вообще считать художество способным к чему-либо важному.
В цивилизованном человеке страшно ослабела духовная вертикаль и возобладала рассудочная плоскостность. Художество же есть важность лишь для духовной вертикали. По горизонтали обыденной жизни вообще не обнаруживается важность творчества. Сама нужность его скрыта от наших повседневных нужд. Как творчество, художество — не для времени, а для вечности. В плоском же мире рассудочной обыденности нет ничего от вечности. В нем все от злободневности, от тоскливой насущности, в нем все временно, все тленно. Само благоустроение в этом мире начинается с отказа от вечности и вечных ценностей. Мир, идущий не путем спасения души, а путем благоустроения жизни, обречен на отпадение от духовных ценностей, приговорен к торжеству чудовищного «благоденствия» внутри тихо жужжащей машины цивилизации. Общество нынешней цивилизации и не может иметь никакого иного художества, кроме искусства развлечений ...искусства для развлечений, забывшего и не желающего вспоминать о богосыновности человеческой, разменивающего последнюю мелочь вымученной «новизны», пресмыкающегося в полуиссохшей луже вкусовщины и снобических умилений.
Уже родились и взросли целые поколения «людей искусства»: «поэтов», «художников», «музыкантов», у которых генетически отсутствует источник духовной избыточности, которые занимаются искусством при полной атрофии творческого начала. А что ж... тут, пожалуй, как раз и уместно слово «занимаются»! То, что не творится в духовном огне как художество, тем именно холодно занимаются, как искусством! Ужасно душе это зрелище «художественной процедуры», кроение и перекраивание, вывертывание наизнанку и обратно. Трагична судьба художника среди бесчисленных лабораторных работников пера и кисти.
Шекспир грустно и пророчески намекал любителям «новизны» на вечность ценностного сокровища художеств: «Все то же солнце ходит надо мной, но и оно не блещет новизной». Горько печаловался Кюхельбеккер:
О, Дельвиг, Дельвиг, что — награда
И дел высоких и стихов?
Таланту что и где — отрада
Среди злодеев и глупцов!
Но никогда еще так страшно не вырождалось творческое начало в художестве как в наше время, снабженное к тому же и наилучшими средствами коммуникации для пропаганды и утверждения «современных художественных ценностей». Никогда еще не было у художества столько «производителей» и «потребителей», настроенных исключительно на неожиданность новинки, на секундное изумление поверхностного контакта, на шок или скандализацию слюнных или предстательных интересов. Никогда еще эти товарные «качества» искусства не выступали в столь ужасающей степени мерилом ценности и критерием оценки художества.
На глазах у парализованного безверием двадцатого века художество выкипело, как вулканическое озеро, в извержениях бездуховности, в эксгибиционизме обдирания собственной кожи, после того как оно сначала разодрало лицо свое и одежды в отчаянном неуспевании предложить потребителю еще что-нибудь щекочуще новенькое. Ужас разрушения красоты и духовности, поразивший художников на рубеже XIX–XX веков, заглох в разврате восторженного надругательства над красотой и духовностью. «Оптимум» — этот вечный советчик трусости — подсказал человеку пригнуться до уровня «разумности», чтоб не нести на плечах груз своей же собственной исказившейся безбожием души, своей отягощенной безверием совести. Если красота и духовность разрушаются, то легче всего будет не восставать, а пойти на мировую с разрушением. Чем сопротивляться, давайте лучше («лучше»!!!) примем участие!
Творчество иссякает! Потому что творить можно красоту как духовную ценность, а не как пустую форму. Разрушать же легче всего именно форму, пустую форму, не наполненную никаким ценностным содержанием. Божественные абсолюты духа даны навечно и недоступны разрушению. Разрушение духовности не есть гибель божественных ценностей, а есть опустошение человека, помрачение его совести, духовный паралич. Разрушать и разрушить человек может не вечные ценности духа, а только себя самого. Это он и делает, разрушая художественные формы. Разрушение, кстати, — это всегда обширная кладовая «новинок», «неожиданных решений», которые так любит наша эпоха. Варваризованному безбожием человеку современности скучна гармония и непонятен творческий порыв к совершенству. Деструкция куда больше отвечает его «эстетическим запросам», инстинкту толпы ...ее представлениям о развлечении. Уродующее и низводящее общедоступно и чревато смехом. Низводящее демократично. Совершенствующее же и возвышающее сложно и побуждает к серьезности. Возвышающее аристократично. Творческий акт подлинного художества аристократичен. Художество сегодня почти совершенно утратило черты духовного аристократизма, перестало быть выражением богоприродного творческого акта. Душа безошибочно чувствует опустошение, страшный дефицит ценностей красоты и любви в современном искусстве, которое даже условно трудно именовать художеством. Духовный избыток человеческой природы, который поддерживала вера и который реализовался в художестве, заменила рассудочная убыточность безверия, порождающая все новых и все более отвратительных монстров современного искусства. Великую свободу богоугодного творчества современное цивилизованное человечество сменило на мелкий произвол человекоугодного кривляния. Миссию духовного водительства, символику воплощенного идеала художество отдало за потешный колпак минутного шута. И награда ему суждена была шутовская. Кривляясь и угодничая под шутовским колпаком искусства, художество воспитало и укоренило отношение к себе как к забаве, как к паясничающему шуту. Минутное внимание, беглый взгляд, поверхностный обзор и — дальше, дальше ...в поисках новой гримасы, новой забавной ужимки. Это еще одно трагическое обстоятельство, еще один мрачный результат нашего безбожного и бестворческого времени. Ведь и восприятие тоже есть творчество. Оно тоже требует духовного избытка, духовной активности. Но как судьбой художества стало искусство, так судьбой искусства сделалось консумирование. Сегодняшний человек, съеденный безумным темпом своей бессмысленной жизни, не умеет жить с художественным произведением. А произведения искусства и не требуют жизни с ними, ибо они есть вещи и их можно потреблять как вещи. И даже тогда, когда возникает творение подлинного художества, его потребляют, а не переживают. Жуткое порождение современности — а м е р и к а н и з м — много способствовало превращению культурного человечества в огромный детский садик переростков, в котором получили воплощение все особенности предсказанного еще К. Леонтьевым упростительного смешения: вместо целостного и направленного художественного действия — массовый винегрет шоу; вместо духовного события внутренней жизни — внешняя сенсация; вместо культивирования вечных ценностей — кривляние в надежде остановить на минуту безостановочный сканирующий бег слепого внимания; вместо художества, держащегося вблизи аристократических вершин достигнутого и восходящего дальше трудными путями совершенства, — опускание в демократическую общедоступность, насильственная примитивизация художественного языка; вместо бескорыстия творческой свободы — тотальная ориентация на коммерческий успех. И как универсальное средство добиться коммерческой убедительности — «новизна».
Варваризованное упростительным смешением, оглупленное рационализмом, опустошенное атеизмом, человечество выражает себя в современных искусствах, унизивших художество до роли развлечения, выродивших его до предметов комфорта или роскоши. Новое варварство короновало «новизну» и тем благословило на неутомимый труд бездуховную посредственность, которая радеет только о «новизне», добивается только «новизны», даже орудует ею как критерием суждения:
А: Хороший художник — Брякин!
Б: Твой Брякин — это всего лишь плохой Врукин!
А: Да отчего же?
Б: Да оттого, что твой Брякин сегодня делает то, что мой Врукин делал двадцать лет назад!
Веками работали иконописцы и фрескисты средневековья. Поколение за поколением писали они Богоматерь-Одигитрию и Богоматерь-Умиление, Страшный Суд и Тайную Вечерю, Сретенье Господне и Усекновение головы Иоанна Предтечи. И всякий «Брякин» делал то, что за двести лет до него уже сделал какой-нибудь «Врукин». Но возникли совершенно разные, страшные и нестрашные Страшные Суды, и Богородицы возникли разные — то нежные и светлые, то темноликие и трагические. И стали среди «Брякиных» и «Врукиных», пожизненно делавших «одно и то же», одни — малыми, другие — большими, а третьи — великими художниками.
В торговой атмосфере всеобщего рынка наших дней не может выжить то немногое и часто робкое, что осталось еще от подлинного художества. Оно не в силах противостоять натиску профанных делателей и профанных потребителей, различающих лишь по внешнему несходству, не озабоченных ничем, что глубже оболочки, что серьезней наружности, что важней «новизны».
В духовном плане существования нынешнее время есть время донное. Мы достигли дна бездуховности, дна бесхудожественности. Свергшись с высот, уже достигнутых богочеловеческим духом во взлетах творческой свободы, мы оказались на дне полной порабощенности материей мира и почти полного творческого бессилия, ибо свобода от ига мирского и творческая сила коренится в Духе Божьем, а мы забыли Бога. Художество сегодня также проклято за наше богозабвение, как проклята была земля за грехопадение Адама. И как Адам, питаемся мы со скорбью от иссохшей нивы художества. Терния и волчицы приносит она нам вместо подлинных плодов духовного цветения. Мы не имеем и не можем иметь сегодня художества как целостного духовного процесса. Мы можем иметь и имеем только искусства, на которые распалось художество, которые стали в своих мастеровых «идеалах» и бесконечных кривл
ниях все более устрашающей «новизны» нашей печальной повседневностью. Бесхудожественные искусства есть рок безбожного человека, его искус. Мы можем и дальше еще глубже зарываться в донный ил бездуховности, можем и дальше терзать в себе Образ и Подобие Божье, дальше поощрять в себе образ звериный в метаниях безответственного и пустого произвола. Но это не будет ни художество, ни творчество! Художество не есть штука, фокус, прием, ...ни даже стиль или эстетика, — художество есть прежде всего событие духовной жизни художника, потрясение, лирика, драма, избыточность духовной природы, устремление к совершенству, созерцаемому в Духе. Подлинное творчество не есть эксперимент, не есть сочинительство или поиск неожиданного решения. Оно не есть ни ремесло, ни мастерство, даже доведенное до высот искусства, ибо все это в совокупности есть человеческое, мировое, грешное, а подлинное творчество есть жизнь в Боге через служение вечным ценностям, которые от Бога дарованы человеку. Творчество есть благо, ибо творческая сила и дары духовные спосылаются человеку от Бога, они есть действие Благодати Божьей в падшем тварном мире. Нет и не может быть злого творчества! Нельзя творить зло, его можно только делать, ибо творчество есть созидание, а зло — разрушение. Разрушение не угодно Богу и в разрушительном деле иссякает творческая сила человека, гаснет свет Духа, свободой овладевает демон произвола. Верша дела разрушения, человек восстает на Бога, сын подымает руку на Отца, обрекая себя самого и дела рук своих неминуемой духовной гибели.
1998 г.
|