"рама судьбы" (софия)
На главную Карта сайта Написать Найти на сайте

Кастинги на сериалы, съёмки фильмов и сериалов. Пробы в кино. кастинг, ТВ, съемки, шоу-бизнеса, кандидаты, портфолио, кино, сериалы, кинопробы Актёры и актрисы. Кастинг ТВ

Проводятся кастинги на сериалы, а также кастинги в кино. Яндекс должен быть рад :) о кинопробах на кастинге

Я
Как я себя понимаю
Как они меня понимают
Мои любимые герои
Избранные работы моего отца (фотохудожник Леонид Левит)
My Brando
Новости моей творческой жизни
Моя мать и её музыка (пианистка Мира Райз)
МОИ ТЕКСТЫ
Поэзия
"пожизненный дневник" (из книги стихов)
"строфы греховной лирики" (из книги стихов)
"лишний росток бытия" (из книги стихов)
"вердикт" (из книги стихов)
"звенья" (стихи)
Проза
"Внутри х/б" (роман)
"Чего же боле?" (роман)
"Её сон" (рассказ)
"Евангелист Антоний" (книга которой нет)
"Свободное падение" (ситуация поэта)
Человек со свойствами / роман
Публицистика
"как я устал!" (очерк)
"похороны по-..." (очерк)
"об интуиции" (4 наброска)
"убийственный город" (эссе)
мои интервью
панчер (эссе)
Жоржик (эссе о Г. Иванове)
Философия
"на Бога надейся" (софия)
 "рама судьбы" (софия)
"Зло и Спасение" (софия)
ИЗОСФЕРА_PICTURES
Хомо Эротикус (эротическая графика)__________________ Homo Erotikus (erotic drawings)
Как я видел себя в возрасте..._Selfportraits at the age of...
Юношеская графика (годы бури и натиска)________________ YOUTH - (years of "Sturm und Drang")
Графика (рисунки разных лет)____________________ DRAWINGS of different years
Строфы греховной лирики (рисунки)__DRAWINGS for poetry
ФОТО/цвет__открытие Италии PHOTO/colour__DISCOVERING ITALY
ФОТО/черно-белые__экстремумы молодости PHOTO/BLACK & WHITE EXTREMES OF YOUTH
ФОТО/цвет/гений места/Киев__PHOTO/colour/genius loci/Kiew
1 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
2 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
АУДИОСФЕРА_SOUNDS
Jazz performances
Видео/аудио/инсталляции
ДНЕВНИК
КРУГ ИНТЕРЕСОВ


поиск
 

Страницы:  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  ...

Смешное, трагическое, комическое, серьезное

Этюд о духовной иерархии состояний

                                                     

 

И пустословие и смехотворство не приличны вам...
                                                                    Эф. 5, 4

 

 

 

 

1. Платон усматривал сущность комического в безобразном.

 

2. Аристотель определял смешное как ошибку и безобразие, никому не причиняющие страдания и ни для кого не пагубные.

 

3. Карл Розенкранц считал, что комическое есть неизбежный акт саморазрушения безобразного.

 

4. Жан-Поль Рихтер полагал, что комическое есть фантазирование рассудка, которому предоставлена полная свобода.

 

5. Кант говорил, что комическое — это разрешение чего-то важного в «ничто».

 

* * *

 

Образ складывается и проступает в трагическом. Комическое безобразит, разрушает. И смех, и слезы искажают лицо человеческое, но смешное духовно обезображивает, а трагическое духовно образует. Поэтому греки только трагедию называли высокой. В своем дохристовом детстве они уже чувствовали, в чем высота, в чем важность человеческая.

В смехе и комизме человек забывает важное, упускает и теряет свое богочеловеческое «что», разрешается и разрушается в бессущностном «ничто».

Смешное как настаивание, как сознательный способ есть фантазирование безбожного рассудка, холодное злоупотребление греховной немощью падшего мира, игра постыдными нелепостями жизни, которые любит дьявол и от которых страдает Бог. Это свобода богозабвения и самозабвения, то есть именно рассудочная, бессердечная свобода.

Высмеивание и комизирование дальнего не оставляет глубокого следа в душе, чаще всего не оставляет никакого следа, ибо обезобра­живает чужое ...чуждое.

Высмеивание и комизирование ближнего ранит душу, оставляет в ней пустоту и тоску, ибо обезображивает родное и, обезображивая, неизбежно разрушает, ущербляет то, что есть часть нашей душевной сокровенности.

 

* * *

 

В смешном есть иллюзия забвения серьезного, в комизме есть бегство от трагического, освобождение от непосильности усилий, нисхождение в низину беспроблемности от крутизны путей восхождения, от трудности человеческих проблем.

Люди страстно тяготеют к низине смеха, желают непременно остаться внизу, забыть себя и звание свое в уюте смешного, в допустимостях комического, в «счастливой свободе» несерьезности. Они бесконечно эксплуатируют эту маленькую и куцую рассудочную свободу, чтобы набросить на трагедию жизни покрывало смешного, чтобы успокоить себя примирительным: «Не так всё страшно ...не так всё серьезно!»

Но всё страшно! Всё серьезно!

Замысел Божий не есть комедия, и не смешно грандиозное здание Творения! История человечества со всеми ее катастрофами, со взлетами и срывами, с грехопадением и искупительным страданием, с великой распрей Творца и твари, с Распятием Мессии, которого не узнал избранный народ в смиренном праведнике, — невозможно верить в то, что все это лишь акты комедии. Название «Божественная комедия» умаляет великое творение Данте Алигьери, позорит его высокое звучание нотой человеческой слабости, оскорбляет душу возмутительным занижением жанра. Божественное не может быть комедией, Божественное есть Мистерия. Не может быть комедией и богочеловеческое, то есть подлинно человеческое. Оно есть трагедия, ибо за ним кровь, страдание и подвиг, непреклонное воинство духа против тирании тленной материи мира. И это серьезно. И это не смешно.

Но серьезность можно хранить до тех пор, пока веришь в Бога и свое божественное происхождение. Лишь в Свете Божьем можно смешное увидеть как безобразящее, комическое — как оскорбляющее. Лишь Образ и Подобие Божье в человеке могут быть ранены, принижены, искажены комическим. Жизнь, забыв­шая Бога, и человек, переставший сознавать себя Образом и Подобием Божьим, утрачивают горизонты серьезности, начинают испытывать непреодолимое притяжение смешного. Высота трагического становится и бессмысленной, и непосильной. Уютным лоном делается комическое, а высшей мудростью — ирония. Предельным духовным напряжением остается трагикомическое, и в нем дистрофически звучат последние отголоски богочеловеческого смысла, последнее эхо воспоминания об Образе и Подобии Божьем, тускнеющем во мраке богооставленности.

Богооставленный человек обоготворяет развлечения, потому что забывает свое достоинство. Остроту духовных проницаний трагического он сменяет на остроумие, остроумие же неизбежно порождает культ острословия, того самого острословия, которое, расплываясь в смешном и жонглируя комическим, завершается пустословием и смехотворством, о которых апостол Павел говорит как о неприличествующих человеку. И в жизни, и в культуре богооставленного человека смешное торжествует над серьезным, комическое побеждает трагическое, карикатура на человека заменяет богочеловеческий образ. Наступает эпоха без-образия. Острый приперченный смех, тонкий иронизм, абсурдизм и шуточность становятся не просто признанным хорошим тоном, но строгим вкусом, обязательным требованием, опре­деляющим признаком «современности». Культура становится эзоповой ...сама жизнь начинает походить на басню. И в быту, и в художестве укореняется стремление во что бы то ни стало сохранять шутливую интонацию. Жизнь млеет в шутливой непринужденности, как будто людей покинула всякая серьезная «нужденность», всякая настоящая нужда. Богооставленная жизнь обожествляет шутку, возводит ее в ранг высшего аристократизма, тает в атмосфере ее «глубоких» смыслов и тонких истолкований. Но нет у шутки подлинной глубины! Сколь бы глубокомысленно ни звучала она, но даже самая бездонная мысль, облеченная в форму шутки, становится уже донной, теряет глубину серьезности. Самою природой смеха шутка обрезает глубины. Выветренная смехом серьезность улетучивается, первоначальное значение мысли теряет свою значительность, теряет вес в шутливой легкости. То, что должно было остановить потрясением, заставить задуматься в серьезности переживания, наоборот, ускоряет, облегчает безболезненный и легкомысленный переход к следующей «глубокомысленной» шутке, дает приятное ощущение скольжения жизни дальше ...дальше ...без вкопанности, без прозрения, без катастрофы и катарсиса. Скольжение возможно лишь по поверхности. Шутка враждебна притяжению глубин, она тормозит и останавливает внутреннее движение, ибо внутреннее движение всегда совершается трудностью углублений. Глубинная экзистенция совершается событиями духовной важности. Шутка же есть именно разрешение чего-то важного в «ни­что». Ни-что важное, ни-что существенное не может устоять перед растлевающим легкомыслием шутки. Серьезное в атмосфере шутки перестает быть серьезным, а значит, перестает быть, перестает жить своей первоначальной глубиной. Шутка всегда играет с банальностью, с поверхностью жизни. В самой интонации шутки уже содержится некая веселая «сумма бытия», как бы наперед страхующая жизнь от провалов в глубины, от встреч с неразрешимым, от прохождения через опыт трагического. Одним своим явлением шутка уже записывает все вышученное в безопасную область несущественного, несерьезного или не слишком серьезного. Шутка не возвышает до себя, она принижает до себя. Атмосфера шутки есть атмосфера рассудочной вседозволенности. Она есть свобода уплощать и упрощать жизнь. ШУТКА — ЛЮБОВНИЦА РАССУДКА И ЕГО ЯДОВИТОЕ ОРУЖИЕ.

В слабодушном большинстве шутка легко убивает робкие ростки духовной значительности. Она их просто выпалывает смехом. Смех возбуждает стыд и способен довести до бесстыдства. Высмеивая комическое, шутка издевается над глубиной души, над ее наготой, над ее беззащитностью. Смех может быть соблазном. Мука ощущения собственной нелепости, комично­сти, способна довести слабую душу до отчаянного и позорного решения прикрыться ответным смехом, защитить себя, высмеи­вая другого. Несмеющийся, нешутливый человек есть нагой человек, и в наготе своей он только и может быть серьезен, может подняться до высоты трагического, ибо нагота человеческая — телесная и душевная... любая нагота — есть нагота его перед Богом, а нагота перед Богом не знает стыда. Но нагота человека богооставленного есть нагота среди людей, нагота перед людьми, и она горит от стыда. Душевная нагота богооставленного человека прикрывается шуткой. Она торопится смеяться, страшась осмеяния. «Грусть в обществе смешна...»(М.Ю.Лермонтов) — вот жалкая «мудрость» богооставленной жизни.

В мире, забывшем Бога, встретить глаза серьезные, нешут­ливые ...не вооруженные превентивным иронизмом, — ве­личайшая редкость и поистине счастливая случайность. Я знавал людей, неистощимых в шутке и совершенно неспособных говорить серьезно, то есть говорить о главном. Вот почему так страстно любим мы собак, вот почему мы так обожаем детей. Их глаза не ведают ничего иного, кроме полнейшей серьезности душевной наготы. Они не понимают, что такое комизм, не ведают стыда наготы, их еще не научили прикрываться вышучивая, «спасаться» отшучиваясь.

 

* * *

 

Мне уже без малого пятьдесят, а я все еще порываюсь говорить серьезно. Опасный инфантилизм!

Когда это началось?

Вернее, когда я стал замечать это?

Может быть, с тех самых пор, когда впервые стиснул в горле совершенно самостоятельные и непослушные слезы? Ничем не вызванные ...пришедшие так невпопад.

Как невпопад?

Так ...невпопад.............

Я стараюсь говорить серьезно, порываюсь сказать о главном. Я начал пробовать делать это от самой ранней юности. Я вы­­ражал это стремление юношеским пессимизмом, но взрослый опыт сказал, что это издержки полового созревания, что это скоро пройдет. Я пробовал выразить это юношеской влюбленностью, абсолютно серьезным отношением к женщине и любви. Но меня вышучивали сами женщины, а потом и зрелый мужественный опыт сказал: «Не надо пересерьезнивать жизнь!» Но это мудрое приглашение к легкомыслию мне не привилось, и я стал искать в современном мне художестве. Увы, и оно оказалось по преимуществу шутливым и смеющимся, а главное, «утонченно» призывающим к смеху. Меня высмея­ло племя эстетов. Оно заклеймило ироническим презрением мою вздыхающую лиру, развернуло передо мной печальную картину моей собственной комичности в «нелепых» попытках оставаться серьезным. Оно указало мне – со всей авторитетностью непогрешимого вкуса – вниз, на расчерченную строгими правилами площадку «современного» творчества, и господином там, внизу, был смех. Там определенно отвергалась всякая возвышенная интонация, там клеймилась безвкусицей страстная серьезность, душевная прямота. Там все это списывалось в добрую, слегка наивную и навеки отцветшую старину. «Современность» же и всяческая актуальность полагалась в иронии, в тонко прищуренном намеке, в «глубокомысленной» шутке, в умении выражаться смешно.

Там творческое достижение измерялось степенью щекочущего эффекта, упакованного (это обязательно!) в техническую новинку. Там смеяться было делом художественного «благородства», а ломать и карикатурить художественный язык — признаком «профессиональной» искушенности. Там не обинуясь утверждали, что трагическое лучше всего выражается через смешное (вот, дескать, Хармс! вот это — да-а-а-а!), там чурались слова высокого как худшей из банальностей, там презирали слезы и тайно стыдились их. Там познал я современность «настоящих» художников. Я долго и честно страдал там ...среди настоящих, среди современных. Они и сегодня кишат вокруг ...кишат, «стишат» да похохатывают. Настоящие, современные, — «художники» богооставленной жизни, искусники богооставленного художества, люди современности, расплющенные безверием, парализованные душевной трусостью, вдавленные в топкую низину смеха. Они морщатся от лирического излияния, их раздражает безутешность. Возвышенное слово их бесит. Оно коробит их эстетскую пубертальность, их придуркова­тое «вечное детство», так и не доросшее до мужества серьезности. Го­ворящего высокие слова они почитают за серость, а талантом и самобытностью называют умение юморить и каламбурить. К че­му потрясать, — «умеренно» вещают они, — куда тоньше и эстетичнее рассмешить!

 

* * *

 

Духовное предчувствие Царства Божия, созерцание Славы Господней в красоте Творения и постижение через это беспредельной мощи и мудрости Творца есть великая Радость. Но Радость эта ничем не похожа на смех. В Радости этой — улыбка умиления и потрясенности, захваченность потоком божественной силы, счастье подтвержденности всего самого сокровенного, самого чаемого. Эта Радость не знает жалкого самодовольства насмешливого ума, в ней нет ничего от нелепостей комизма и низостей иронии, в ней нет ничего от душевного ожирения шутки. Все в этой Радости настолько всерьез, что она разрешает себя слезами. Мгновения этой Радости, Радости Господней, светозарны и кратки ...настолько кратки, что не могут образовать особого духовного состояния. У человека в падшем мире нет и не может быть еще состояния Радости Господней. Оно лишь должно еще прийти ...оно лишь маячит из-за горизонтов искупления. Когда искуплен будет грех человеческий и грех мира, когда небо и земля не узнают обновленных друг друга, когда ...когда ...Бог весть, когда! Лишь редчайшие избранники стяжают на земле подобие того небесного состояния, которое зовется Радостью Господней. Остальным даруются лишь мгновения. Надо быть Франциском Ассизским — бедняжкой Божьим — чтобы светиться Божьей улыбкой, чтобы жить Радостью Господней. Надо быть Леонардо, чтобы тебе являлась не только жуткая «земная» улыбка Джоконды, но на миг блеснула и навеки запечатлелась в ликах материнской нежности несравненная улыбка Радости Господней. Запечатлелась навеки, а блеснула лишь на миг... Нет и не может быть жизни в Радости Господней у мира, во зле лежащего, у человека, раненного грехом!

Высочайшая духовная ценность, предельная духовная напряженность, доступная человеку и миру в кошмарном сне неискупленности, в распре с Отцом Небесным, есть ценность и напряженность трагического. Трагическое как общее ощущение жизни, трагическое как духовная направленность творчества, наконец, трагедия как высочайший и глубочайший художественный жанр. В трагическом предельно глубоко переживается ужас жизни, предельно сильно выражает себя духовный протест человека против мировой падшести. Трагическое есть вершинный накал тоски человека по Богу, вершинная острота переживания богооставленности, вершинная манифестация надежды на искупление. Трагедия есть религиозная скорбь о гибели всего лучшего в нераскаянном мире, о гибели героя. В прохождении через трагическое душа познает Богоединство, ибо трагическое возникает на пике столкновения косной тяжести мира с непреклонным протестом трагического героя против мира и царства его. В духовной вспышке этого столкновения, сверх потрясенности трагедией, человеку могут мерцать очертания мира иного, мира искупленного и преображенного, в котором не обречено на гибель все лучшее, в котором не гибнет герой. Проходя через духовный опыт трагического, человек стяжает и манифестирует веру в серьезность Божьего Замысла о себе и о мире, в то, что Творец не шутил и не творил комедию, когда повелевал «Да будет!», что Он желал и желает высшего, совершенного человека, что Он ожидает от человека не шутки судьбой, не иронии над жизнью, но героической борьбы за ее преображение. Подлинная глубина человеческого положения — его падшести и непрерванных отношений с Богом — раскрывается лишь через трагическое. Только полное — во весь духовный масштаб — осознание ужаса жизни, отпавшей от Бога, выводит человека из трущоб материального мрака в духовный свет, дает четвертое измерение бытию. Трагическое мироощу­щение есть миро­ощущение религиозное, мироощущение крестное. Оно различает свет Духа над падшестью, оно требует борьбы за духовный свет вопреки тому непреложному закону, что в падшем мире борьба не может не кончиться гибелью героя. На высотах трагедии духовный свет, Свет Божий, стяжается героическим противостоянием мировой тьме, обретается ценой гибели и выхода в мир иной через смерть.

В смехе не взыскуется и не стяжается Свет Божий. Смехом часто владеет прямое безбожие. Внутреннему атеисту не подняться до трагического. Он обречен оставаться в низине смешного, под тяжестью неверия и страха смерти, раздавленный ужасом неумолимо летящего времени.

Есть естественный и непринужденный смех, смех при виде прелестной детской комичности, смех от человеколюбивых и трогательных в своей неосознанной серьезности попыток животного вступить в радушное общение с человеком. В этом смехе есть минутное забвение смерти и времени, есть вера в то, что ребенок утратит свою детскую комичность, станет совершенным, надежда на то, что и бессловесная звериная душа испытывает любовь и желает добра. Но смех как способ отношения к жизни, как взгляд на человека и человеческое есть всегда безбожие. Безбожник смеется от страха, даже если и не понимает этого. Он не видит и не ищет Света Божия, он смирился с беспросветностью жизни. Ему даже уютно в этом мраке при мигающем освещении фонарика-жучка неутомимой шутливости. Безбожник не смеет признать трагизм этой жизни, потому что не имеет перспектив жизни иной, не верит в Воскресение, не знает, что душа в бессмертии своем ответственна перед Господом. Ему непонятна и представляется ходульной борьба трагического героя против мира, царство которого выглядит несо­крушимым. Безбожник не верит в эффективность духовной борьбы человека со своей и мировой падшестью, ибо не знает ничего, кроме этого мира, не имеет духовной перспективы вечности. Ему неоткуда черпать надежду на исход из трагизма жизни, ибо надежда эта есть надежда эсхатологическая, а эсхатология суть религиозный взгляд в будущее. Логикой безверия он поставлен перед страшным выбором: либо смеяться и шутить, иронизировать жизнь, либо признать ее непоправимый и почти беспросветный ужас. У безбожника и есть только жизнь, только эта краткая и мучительная судорога. Он — нищий, и чтобы не глядеть в пропасть своей нищеты, он стремится занизить ее смехом, приблизить самого себя шутливым тоном ко дну. Чтобы не испытывать ужаса перед падением с высоты трагического, он старается лишить трагическое высоты, сравнять всю жизнь в плоскость смешного и комического. Безбожник легко соглашается отказаться от высших взлетов духовной жизни, чтобы притупить, погасить этой ценой остроту проти­воположного полюса бытия: муку, страдание, тоску, скорбь. Ерническая жизнь есть цена отказа от трагического. В ерничестве и шутливости как способе жизни за­ключена великая ложь о мире и человеке. Правда же и смысл жизни земной — в трагическом. Лишь приняв трагическое как высшее и смыслонесущее, лишь осознав жизнь как трагедию, человек обретает способность духовного восхождения. Только трагическое открывает человеку его истинный образ и масштаб, его назначение и духовное долженствование. Трагическое поднимает человека от низины мира к высотам духа, то есть отрывает его от падшести и приближает к искупленности. Лишь мужественно признав бездну трагического и заглянув в нее, может человек увидеть Свет Божий. Ведь бездна есть земное обиталище человека. Он, в сущности, не заглядывает, а как бы выглядывает из бездны. Свет, возникающий на дне трагического, есть Свет горний. Трагическое есть бездна вверх, потому-то и назвали трагедию высокой. Сталкивая героя с ужасом его земного существования, трагедия поднимает его, ...доносит до Света.

Переживание трагического — это героическое признание духовной несостоятельности актуального мирового бытия, его ложности. Подлинно подойти к трагическому, не шарахнувшись в паническом страхе, и подлинно пройти через опыт трагическо­го способна лишь верующая душа. Только она сохранит серьезность перед лицом трагедии жизни, только она не поддастся соблазну перевести трагическое в комическое, обезобразить смехом трагический образ.

В падшем мире трагедия означает гибель героя, конец ...предел. В духе, который не приемлет падшести, но парит над миром, трагедия означает путь, запредельность. И человеку духов­ному дано чувствовать эту запредельность, дано переживать в трагическом переступание предела падшести, дано ведать мир духовный, созерцать Свет горний. В лучах Света горнего душа человеческая особенно остро чувствует падшесть мира и падшесть человека, особенно страстно переживает протест против жизни, в которой все наилучшее и наивысшее обрекается поруганию и разрушению. Через трагическое, через Свет горний, из трагического возникающий, человек приходит к уверенности, что мира в актуальном его состоянии богоотпадения быть не должно.

Не должно быть мира, в котором лучшее обрекается рав­нодушию и забвению, а худшее пожинает внимание и успех. Не должно быть мира, где низшие приспособительные ценности торжествуют над высшими абсолютными. Не должно быть жизни, которая органически не нуждалась бы в духовном восхождении. Наконец, не должно быть жизни, которая слабее смерти, которая не способна победить смерть духом, а лишь покоряется ее материальному диктату, бессильно отшучиваясь от невыносимой и неснимаемой очевидности.

Это «не должно!» приходит к человеку из Света горнего, и трагедия утверждает это «не должно!» героической борьбой и гибелью героя, крахом земных надежд. В свете трагедии становится ясно, что последняя надежда человеческая коренится не здесь, не на этой земле и не под этим небом, не в падшем мире, а за его пределами. Свет трагедии благословляет протест против мира и ненасильственную, но и непреклонную борьбу за преображение, за достижение идеала. Даже ценой жизни. Именно ценой жизни.

 

* * *

 

В художестве трагедия символически воплощает борьбу духа с падшестью, столкновение ценного с бесценностным. Она раскрывает в экстремах своих гибельных перипетий нешуточность жизни, огромность жизненной беды, глубину и высоту Божьей идеи о человеке. Трагедия вскрывает истинный масштаб человеческой судьбы, человеческого предназначения. Всякое же смешное, всякое комическое и шуточное, тем более ироническое, наоборот, этот масштаб умаляет. Высмеянная, комизированная, ошученная жизнь не вопиет о конце, не ищет исхода из падшести, не стремится к преображению. Всякий смешной разговор о серьезном неизбежно ведет к тому, что серьезное утрачивает серьезность.

Смех отнимает у жизни ее религиозную значительность.

В нелегком пути духовного созревания человечества давно уже определилось ценностное соотношение смешного и комического с серьезным и трагическим. И как общее отношение к жизни, и как жанр в иерархии художеств смех всегда был и останется духовно низшим. Комическое всегда будет духовно неполноценным и подчиненным. Ибо и жизнь, и художество, пробавляющиеся смехом, никогда не возведут человека до подлинных его высот, никогда не откроют ему глубины его падения, никогда не дадут ему Света горнего, а лишь тусклые свечения мировых низин. Всякое смешное мелкомасштабно, духовно уменьшительно и тендирует к низу. Оно лишь постольку способно вырастать и укрупняться, поскольку теряет черты смешного и комического, приобретая черты или хотя бы интонацию серьезности. Вот почему в иерархии комического духовно высшим является трагикомическое.

«Смех — дело серьезное» — поговорка, столь распространенная в современной литературно-художественной среде, — озна­чает серьезную требовательность эстетов к качеству смешного, но в подлинной глубине, куда уже не хочет заглядывать современная жизнь, это есть прежде всего отказ от серьезности, утеря ее, как критерия духовной ценности и художественной значительности. Это есть нежелание и неспособность творить то настоящее, духовно возвышающее и очистительное дело, ко­торым занимались все подлинно значительные творцы ...все глубокие художники — лирики и трагики духовной культуры. Дело это не смеха, а серьезности, дело, в котором смех вообще не может участвовать, ибо не в состоянии накопить необходимой «энергии заблуждения» (определение Л. Н. Толстого), которая по­двигает на серьезную борьбу с необоримым, на духовную схватку человека с материей падшего мира. Сколько бы ни раздавался вокруг смех, глубина человеческая страдает, болеет миром, и велик тот, кто найдет в себе достаточно «энергии за­блуждения», чтобы, смирив ерничанье и хохмачество, разразиться страждущей правдой, лирическим или гневным исповеданием больной своей глубины. Это так же трудно, как признание в любви. Для этого нужно мужество духа, высота души, бесстрашие стоять в полный человеческий рост перед правдой сердца.

Взойдя на горную вершину трагического, человек может даже порой улыбнуться, но в этой улыбке будет искриться не смех — торжество мировой низины, — а слезы просветленности духовной высотой. В этой улыбке запечатлеется радость обретенного Совета, сливающего воедино скорбь обо всем погубленном с надеждой на бессмертие.

В трагедии гибнет герой, но выживает идеал. В смехе же герой выживает страшной ценой разрушения идеала. Герой «выживает», но все равно гибнет, ибо перестает быть героем.

 

* * *

 

Наше богооставленное время раздавлено мощью материального бытия, могуществом денег. Оно ослеплено волей к власти, которая равно свирепствует и под каменными прессами «абсолютных монархий» тоталитаризма, и в разлагающей духовной нищете «счастливых» демократий. Оно порождает и прогла­тывает поколения людей и художников, подобострастно скрючивших свое человеческое достоинство, сломленных иронизмом, давно и прочно обживших трусливую конуру шутливости, холопски тычущих фигу анекдота в спину торжествующей падшести мира, которому они и мысленно не смеют сказать страшную правду в лицо.

Справедливости ради следует заметить, что ни высокая трагедия в художестве, ни трагическое мироощущение в жизни никогда не были преобладающими. В массе исторического человечества комическое всегда предпочиталось трагическому, смешное всегда заглушало серьезное. Правда, однако, и то, что во времена менее богооставленные, чем наше, менее иссушенные безверием, серьезное и трагическое имело большее духовное значение, признавалось высшей ценностью. В серьезном и трагическом обитал и отстаивался идеал. Трагического больше ждали и искали, в нем ощущали возможность катарсиса. Само отношение к жизни было серьезней. Оно определялось не тотальным стремлением примирения, а исканием путей преображения, верой в саму возможность преображения жизни. Роковые ошибки, совершавшиеся на путях исканий преображения жизни, и катастрофы, в которые ввергалось человечество на этих путях, сыграли немаловажную роль в том, что восторжествовало ныне: в рабском искании примирения с жизнью. Избирая безбожные пути преображения, человек карался все большим безверием, жизнь каралась все большей богооставленностью. Безверию же свойственна шутливость, в богооставленности всегда торжествует смешное и комическое.

Нашему времени, как мало какому другому, свойственна ме­щанская этика примирения с греховным бытием. Наше время согласилось на все серединное, отказалось ...отвязалось от духовных вершин, от веры в смысл, от борьбы за идеал. Без веры в Бога не может выжить вера в смысл, ибо Бог есть Творец жизни и единственный ее нетленный смысл. Где нет смысла, там невозможна и ненужна героическая борьба за идеал, там неуместно серьезное и непосильно трагическое. Наше время пощадило героя, отменило героя. Наше время нравственно узаконило обывателя. В устах обывателя высокое слово сделалось смешным и претенциозным, и, вооружившись «хорошим вкусом» иронии, обыватель упразднил высокие слова, высокие помыслы. Знаменитая пушкинская строка: «души прекрасные порывы», утратила свое главное существительное, покорно приняв вместо него глагол.

И вот сатирик, великий художник трагикомического, восклицает: «...когда ты раскусишь то, что понял, и поймешь то, что раскусил, ты становишься тихим, и благостным, и седым... Скалы неприступные манят, колеса вагонные заманивают, затягивают... Никто не виноват, никто не виноват ...никто не виноват. Всё, никто не виноват! Справедливость восторжествовала!» (М. Жванецкий).

Трагикомизм этих строк обращает смеющуюся современность лицом к зеркалу собственного стыда. Да, кроме смеха у принципиального шутника есть только этот единственный исход, — под колеса! Жизнь бесконечно смеющегося не имеет надежды на преображение, у него нет идеалов, кроме «идеала» самозабвения в шутке, для него не существует серьезности свыше «серьезности» комического. Это он – вечный «мудрый» шутник – тих, и благостен, и сед, потому что убил в себе веру, потому что развенчал иронией идеал, потому что увидел серьезное как коми­ческое, а трагическое — как смешное. Он согласился признать середину высотой, а низ — серединой. В смехе много экзотических специй, но в нем нет соли жизни, в нем нет настоящего протеста против безжизненной пресноты соглашенности, в нем голос человеческий звучит не героическим протестом, а вялой и совершенно безэнергетической приправой к слабодушному признанию, что «никто не виноват».

Сатира не есть искусство смешного. Сатира не иронична, не шуточна. В настоящей сатире всегда преобладает протест, вызов жизни, горечь. Сатиру пронизывает боль, мука о падшести, раскаяние в грехе. Но даже сатира имеет свой духовный предел. Она не выводит на последние рубежи человеч­ности, не вводит в трагическое, не дает душе катарсис и просветление. Когда Гоголь уставал от непрерывной тоски своих «смешных» повествований, от своих инфернальных рож, он разгибался во весь свой титанический рост, чтобы прямо задать лирико-трагический вопрос России: «...куда несёшься ты?», хотя с точки зрения мирового «ничто» вопрос этот не только не имеет ответа, но даже не может быть поставлен. Именно в этом сила трагического: оно задает вопросы там, где падший мир не предполагает ответов, оно продолжает требовать духовного восхождения и преображения там, где жизнь уже исчерпала все свои «подъемные» средства. Именно из этого, — из категорического несогласия с тем, с чем уже согласилась жизнь и с чем «по жизни» нельзя не согласиться, — именно из этого рождается Свет трагедии, именно здесь человек восходит на предельную духовную высоту, которая есть высота крестная. Распятие Бога возвышается над жизнью, доминирует над низиной падшести и непреклонно напоминает о том, что мир этот должен быть духовно опротестован. На высотах трагического, — крестных высотах, — человек до конца совершается как Образ и Подобие Божье, получает благословение свыше на борьбу с этим миром за мир иной, получает обетование, что борьба его не напрасна. Николай Бердя­ев писал: «Через героический дуализм, через противопоставление божественного и “мирского” входит человек в монизм Божественной жизни. Все в мире должно быть имманентно вознесено на крест. Так осуществляется Божественное развитие, Божественное творчество» (Из книги «Смысл творчества». М., 1915).

Только трагическое с его полной и окончательной серьезностью, с безоговорочным требованием преображения жизни, раскрывает человеку подлинную глубину его религиозной ответственности, раскрывает саму духовную суть богочеловеческих отношений. Только трагедия дает познать высший смысл человеческой судьбы, смысл искупительный.

Трагическое есть нормальная духовная температура личности. Смешное, комическое, ироническое — это все уже хладнокровие, возвращение к пониженной чувствительности земноводных ...к бесчувствию земли. Ирония как способ отношения к жизни есть духовное убожество, моральная трусость, вводящая человека в неопасную сферу второстепенного, обеспечивающая ему «счастливую незадетость» через урезание духовных глубин, запирающая его на ключик в поверхностном, где, собственно, только и возможны ирония, комедия, острословие, шутка, ...где все важное может легко и непринуждённо разрешиться в «ничто».

Невозможно смеяться о человеческом «что», не­возможно шутить о самом главном, потому что ни­что из самого главного человеческого не смешно!

Как нельзя освободить душу для вечной жизни, не пройдя через испытание смертью, так нельзя и осуществить до конца свою человечность, не пройдя через трагическое. Образ и Подобие Божье в человеке до конца складывается лишь в трагическом. Свет горний осеняет человека в прохождении через опыт трагического. Радость Господня — по ту сторону трагедии. Она возможна лишь как катарсис. Всякая же простая человеческая радость есть лишь отдых от переутомления. Такая радость возможна и дана каждому человеку как расслабляющее мгновение. Но принятая как посылка к мироощущению, тем более как руководство к действию, радость сводит человека с Божьих путей, толкает на примирение с убийственными «реалиями» падшего мира, усыпляет в нем духовное начало, парализует любые формы духовного протеста, духовной борьбы. И здесь смех, шутка, ирония, комизм выполняют роль универсального анестезирующего средства от ожогов смысла, от укоров совести. Смех далеко не всегда дает радость, но он почти всегда способен снять воспаление кричащих богочеловеческих проблем. В смехе и смешном человек ищет спасения от глубины жизни, но при этом он рискует своей человечностью.

Философы объективности, философы необходимости, философы повседневности — одним словом, все философы обыденности, а вместе с ними и все философствующие мещане всегда исходят из «реалий» наявного бытия: сколько ни призывай человека к серьезности, к высотам трагического, к актуализму совести — он все равно тяготеет к смешному, комическому, бессовестному; сколько ни зови его к Свету горнему в слезах катарсических, он все равно предпочитает посмеиваться в «уютной» полутьме низин. Главный недостаток всякой философии обыденности в том, что она в посылках своих исходит из «сейчас», а в заключениях возвращается в то же самое «сейчас». Философия обыденности, как и сама обыденность, не понимает духовной разнокачественности моментов человеческой истории, ибо в обыденности вообще утрачивается духовное качество существования. Для обыденности реально и понятно лишь простейшее приспособительное, видимое глазу, понятное рассудку. Обыденность не знает тех внутренних связей, которые соединяют человека с человеком, человека с Богом, которые способны напрягаться и ослабевать. Всякая обыденность — от простейшей кухонной моралистики до развернутых философских учений — неизбежно отождествляет свое убогое минутное «здесь» и «сейчас» со всей историей, со всем зданием экзистенции, с «везде» и «всегда». Обыденность бескрыла и низинна, ...атеистична по природе. Обыденность и есть падшесть. В действительности же путь человечества сложен. Он не представляет ни внутренней однородности, ни прямой линии восхождения. Жизнь человеческая не всегда была столь богооставленной, как в наше время. Человеческая духовная история знает времена, когда существование было более грубым и неустроенным, но душа человеческая была значительно ближе к Богу, сосредоточенность духовных сил его была большей, более глубоким и острым было чувство тайны бытия, более близкой и личной ощущалась трагическая судьба мира, более насущной — необходимость искупления, хранения веры, борьбы за духовные идеалы. Человек больше понимал и чувствовал трагическое, ибо острее ощущал свою вину и ответственность перед исказившимся в грехопадении Творением, перед скорбящим Творцом.

Позднее, сначала в расцвете гуманизма, а затем в угаре позитивизма, богочеловеческие связи ослабели. Человек соблазнился мощью собственных сил, самовластием неограниченной свободы. Сегодня мы пожинаем плоды небывалой богооставленности, ибо мы оставили Бога, мы все свое сотворили без­божным: мы создали общество, развращенное материализмом, проникну­тое циническим скепсисом безверия, в котором культура стала цивилизацией, образ жизни — машиной, внутренний мир — механизмом. Мы «сотворили» культ вещи, философию, психологию и статистику консума, наконец, небывалое торжество, почти глумление, несерьезного над серьезным. Мы утратили духовную способность художественно воплощать трагическое, ибо трагическое возникает на предельном накале столкновения смысла с бессмыслицей, а единственный несокрушимый смысл жизни — в Боге, которого мы оставили и забыли. Где нет смысла, там нет места трагическому и серьезному, там полновластно воцаряется смешное и комическое, там почти невозможной стано­вится лирика, ибо лирика — младшая сестра трагедии. Высокая трагическая маска великого художества расплылась в вялой мимике довольства и ныне неизбежно окаменевает в равнодушии. То, что перед Лицом Бога Живого признавалось ужасом жизни и порождало трагическое, сегодня цинически, или, хуже того, спокойно, принимается за порядок и норму. То, что раньше порождало великое напряжение духовных сил в протесте, борьбе, искании пути, теперь вызывает лишь скептическую ухмылку или шутку со ссылкой на объективные зако­номерности мирового развития. Человек стал больше взрослым, меньше ребенком, ибо только перед Отцом Небесным мы — дети, и только как детям Отца Небесного нам дана серьезность и смысл, способ­ность плакать и переживать трагическое. Без Отца же мы — сироты, а сироты быстро взрослеют, познавая и запоминая жестокую бессмыслицу жизни, развивая в себе хищность и холод эгоизма, окаменевая душевно и духовно без любви, теряя способность испытывать любовь, утрачивая все высшие человеческие чувства и переживания.

В современном человеке нет места трагическому. Духовная почва, на которой это переживание могло бы взрасти, съеде­на ржавчиной безверия и нарциссизма. Сегодняшний человек — это слабодушный Нарцисс, теряющий последние силы души в не­отрывном самолюбовании и самоублажении. Он не любит никого, кроме себя, а значит, и самого себя не любит. Он не знает серьезности жизни и не видит мотивов для ее трагического переживания. Не может иметь трагического миро­ощущения тот, кто остался в совершенном одиночестве, кто не знает ничего более значительного, более высокого и серьезного, чем он сам.

Не знает трагического и не бывает героем тот, в ком погиб идеал.

Трагедия всегда связана с героической борьбой за идеал, с духовным бесстрашием и нежалением себя даже перед лицом вмешательства слепых и страшных сил. Только такой может быть трагедия после того, как в духовном центре мира воздвиглось Распятие Бога, принявшего на Себя бремя греха человеческого. Высокая трагедия слепого рока беспредельно возвысилась, она стала трагедией Распятого Бога. В мире, познавшем Бога Распятого, только восставший во имя Божье против царства мира может называться трагическим героем. Высокая трагедия есть всегда трагедия духовно восставшего. В трагическом восстании духа против мира есть исповедание веры, утверждение превышающей мир ценности духовного идеала. В самом духовном идеале содержится зерно высокого трагического понимания жизни.

Трагическое понимание жизни несет в себе духовное требование борьбы за ее преображение.

Когда я говорю, что в современном человеке нет места трагическому, я хочу лишь сказать, что, раскрывая в себе черты трагического, человек выпадает из актуализма нашего времени, становится непонятен и враждебен ему. Люди современной жизни пугаются и сторонятся такого человека, люди современного «художества», которое правильней называть искусством, стыдят и эстетски презирают его. Трагическое раскрывает себя и нарастает там, где формируется духовное подвижничество, где вера в Бога жива и диктует непримиримость, несоглашенность. Трагическое воздвигает себя в человеке духовными ве­лениями, а современная жизнь шутит, смеется и паясничает в бездуховности. Трагические герои нашего времени — это герои духа и духовного действия. В устроенности нашего времени трагический герой не всегда погибает, но всегда находится в гибельном положении. Сама духовная жизнь, сам духовный протест против мира, уютно устроившегося в богооставленности, есть непрерывное мученичество. Это мученичество познали все, прошедшие через жизнь трагическими путями духа. Тут может быть тихое мученичество непризнания и одиночества. Тут может быть и мученичество гонений и прямого преследования. Как бы то ни было, судьба восставшего против мировой бездуховности всегда трагична.

Смешное исключает возможность духовного восстания против мира, смешное примиряет с нестерпимым, ладит с возмущающим, снимает комизмом остроту трагических ситуаций. Смешное разрешает в «ничто» самые больные, самые важные человеческие проблемы. Оно подводит под жизнь общий знаменатель несерьезности. Под защитой смешного «не так уж и страшно» даже тогда, когда действительно страшно. Смеховое мироощущение есть великая ложь человеческая, произошедшая от безверия, от слабодушного конформизма с миром греха.

Смех не имеет никакого отношения к радости созерцания божественных ценностей, к радости богоединства и предчувствия Царства Божия. Та радость глубока и серьезна. В ней бездонное отворяется и безмерное движет душой. В смехе же щекочется человеческая поверхность, смехом заглушается голос глубин. В смехе усекаются бездны и торжествует «уютная» огра­ниченность жизни.

Допустимый и понятный как краткое состояние, смех невыносим как духовная атмосфера.

Сколько бы ни тщились поборники смешного придать ему глубокомысленность, смешное всегда останется упростительным и подчиненным, навсегда пребудет низким перед духовной высотой трагического. Комическое никогда не подымется до подлинной серьезности, до той высшей значительности, которая выражает в человеке Образ и Подобие Божье. Оно всегда будет обезображивать, ибо сущность комического — это понял еще Платон — в безобразном. Аристотелю доступно было это платоновское понимание, но ему не по силам была высота платоновского чувствования, поэтому он хоть и верно определил комическое как ошибку и безобразие, но полагал, что эта ошибка и это безобразие никому не причиняют страдания и ни для кого не пагубны. Что ж, из мрака обыденности такое определение выглядит вполне трезвым, но для духа и духовной высоты оно недействительно, ошибочно. Не зря назвал Лютер «князя философов» Аристотеля «князем мрака». Духовно комическое пагубно, и душам высоким и чутким оно причиняет невыносимые страдания. В безобразии комического сам Бог сокрушается о человеке, ибо не безобразным и не комическим, но совершенным сотворил его. Не на смех, а на восхищение замыслен и сотворен человек!

Сёрену Кьеркегору принадлежат слова: «...внутренний смысл — это как раз тот источник, из которого струится вечная жизнь, причем вытекает из этого источника как раз серьез­ность». Смысл и серьезность нерасторжимы. Смех и смешное, в конечном счете, обессмысливают существование, отрывают его от источника вечной жизни. Как смысл и вечность, человек сбывается лишь в серьезности, даже если серьезность земного бытия трагична. В смешном и комическом человек неизбежно теряет себя как смысл. Возобладав над серьезным и трагическим, смешное и комическое замыкает человека в бессмыслице падшего мира, отнимает у него перспективу вечности, которую Господь даровал и дарует человеку в Своих Обе­тованиях.

 

1999 г.

                                                       *  *  *  *  *  *  *  *  *  *  *

назад далее




© 2005 Б. Левит-Броун