О максимализме
(Она сказала: «Ты максималист!» — и я задумался)
...мы что-то оценим,
а что-то полюбим,
мы скажем: то дивно
и это прекрасно,
но только с одним
будет сердце согласно...
Максимальное есть наивысшее, наилучшее ...самое желанное.
Оптимальное есть лучшее из возможного, то есть заведомо не лучшее, зато реально достижимое.
На оптимальное всегда можно рассчитывать, так сказать, «реально» надеяться, ибо до какого бы убожества ни опускалась жизнь, из суммы обстоятельств этого убожества можно всегда выбрать «условно наилучшее». Это и будет означать, что достигнуто оптимальное, то есть что все остальное было бы еще хуже, чем достигнутое «условно наилучшее».
Максимального же, которое кавычек «возможного лучшего» не признает, можно только чаять. В максимальное можно только верить, как можно только верить, что ты — человек, даже если жизнь топчет тебя как тряпку.
Максимальное — это то, что человек сокровенней всего прячет в себе, чего больше всего желает и на что меньше всего рассчитывает. Люди живут в оптимальном, а жаждут максимального. И поскольку жажда эта столь же неуемна, сколь и малорезультативна, они признали ее болезнью и назвали эту болезнь максимализмом.
* * *
Как человеческая проблема, актуален лишь духовный максимализм. Невозможно говорить о максимализме в применении к деньгам или материальному благополучию, власти или чувственному насыщению, ибо пороки и похотения вообще не ориентируют в направлении человеческих максимумов. Наоборот, они пожирают человеческое, разрывают его на куски дурной бесконечностью алканий и влекут неизбежную духовную кому, т. е. приводят личность к абсолютному минимуму. Максимумы не достигаются неуемностью желаний, но лишь полнотой самоотдания личности. Минимализм же — это состояние разрушенности личности, и как таковой долен рассматриваться в контексте бесчеловечности.
Духовный максимализм предполагает все самое главное человеческое в пределе: любовь, веру, осуществление, призвание — т. е. означает тотальное самоотдание избранному. Человеку, стремящемуся к тотальным самоотданиям и требующему этого от других, бросают обвинение в максимализме. Но разве не знают люди в душе своей, что сам Бог простер над человеком длань требования максимальности? Конечно, знают! Душа человеческая знает больше, чем человек позволяет ей знать. В путях своих человек искушается ленью душевной, инертностью пассивных наслаждений и, главное, страхом.
Существует необоримый страх пределов, внутренняя тяга к середине, незнание, — что делать в огненном мире максимального, где многое сгорает — второстепенные «интересы», второстепенные «друзья». Предельной качественности максималистских избраний человек из трусости предпочитает «утешительную» количественность внутренне чуждого.
Нередко человеком жестоко овладевает тайный ужас несостоятельности, неспособности или недостатка времени добраться до своего максимума, что, в конечном счете, есть лишь материалистическая проекция существования и, как следствие ее, экстериоризация собственного внутреннего мира.
Может ли человек бояться любви?
Может ли он бежать этой предельной самоинтеграции в чувстве, этой полной неделимости души, этой окончательной преданности своему избранию?
«А что если не встречу?»
«А что если не ответит?»
Ужас мирской невоплощенности, неосущестленности охватывает душу, не знающую ничего свыше мира сего, не понимающую абсолютной самоценности любви как достижения величайшего из возможных максимумов, не только человеческих, но и богочеловеческих, ибо Господь творит из любви, и Замысел Его Творения есть Замысел о Любви. Душа, испытыващая кризис веры или мглу безверия, душа, не живущая самочувствием божественной глубины, а лишь движущаяся рефлективной ощупью по мировой плоскости и оценивающая свою осуществлённость по событиям «реальной» жизни, — такая душа в отчаянии идет на внутренний, так сказать, идейный отказ от максимума. Мертвящими ветрами «объективной реальности» ее уклоняет от ориентации на максимальные достижения. Жизнь же «услужливо» предлагает сумму оптимальных решений по принципу — «и то неплохо!», и кажется, что весь мир стоит в бесконечной очереди на этот вселенский разбор оптимума. Личность, не записавшаяся в эту горькую очередь, определяется людьми как безумная.
«Ты максималист!» — говорят одни, а другие, из лужи собственной горечи наставительно философствуют: «Любовь — это выдумка! Ее вообще нет, а есть лишь ряд положительных эмоций — наслаждения тела, устроенный быт, стерпленность, слюбленность, соглашенность сживания друг с другом чужих людей ради хоть какого-нибудь тепла, — т. е. существуют оптимальные комбинации неудач с удачным исходом, умещающиеся в реальность». Пушкин с грустью выразил все это в одном двустишии:
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Но что означает, — «замена счастью»?
Кого она может устроить?
Кто готов был бы согласиться на этого рода замену?
Увы ...всякий!
Всякий, кто не верует ни во что, кроме ближайшей к носу мировой данности, кто меряет жизнь земными сроками, кто чувствует, что катастрофически не успевает выдернуть «свое» из-под накатывающей на него старости и смерти.
Оптимализм, — этика жизненного компромисса, — есть эпилепсия неверия, судорога полной покинутости, где не то что на максимум не надеются, но и минимума как униженной милостыни просят.
Нет любви? ...и ждать не будем! Будем таскаться, потому что надо ж как-то решить проблему семенной избыточности и комплекс непривлекательности. Не берут наши стихи ...что ж, станем писать фельетоны, или что там еще нам милостиво закажут сеньоры-издатели. Надо ж как-то показать макушку ...допрыгнуть до замеченности. Будем искать нишу! Мы не сеньоры, мы — вассалы, но примем сознательно нашу вассальность, постараемся «sich anpassen» и получим в утешение (это даже нельзя назвать — «в награду») минимум внимания, минимум замеченности ...одним словом — пригубим кисло-сладкий компотик оптимума.
«Лучше раз живой крови напиться, чем век питаться падалью!» — это для Пушкина ...это для сказочки, в которую играют дурачки-поэты. А нам бы сорвать хоть чего-нибудь сегодня, сейчас ...нам бы успеть в этой жизни (ведь нет никакой другой!).
Если привыкнуть, то и в падали можно сладковатый привкус распробовать. Давайте жрать падаль!
Но стихи не вернутся к зафельетонившемуся! Кто научился веселиться над ужасом жизни, тот уже не сможет плакать над ней. После долгого употребления рассудочной падали невозвратно атрофируется вкус к живым и страшным глубинам жизни, к ее страстному смыслу, к ее соли, к надежде на ее конечное преображение.
Люди плохо слушают и еще хуже слышат.
Бальзак сказал: «Мир — трагедия тех, кто переживает его сердцем, и комедия тех, кто читает его умом».
Но что читает ум? Холодную схему, бездушный мировой скелет, бесстрастную этажерку, ничего не знающую о боли, страданиях и счастьи, о безнадежности и, все-таки, надежде. Ум читает мир по книге холодного оптимума, ничем не волнуемого единственно по причине отсутствия в нем жизни.
Ницше сказал: «Мир — трагедия лучших, драма слабых и комедия мерзавцев».
Но трагедия — это и есть максимализм. Где нет требования духовного максимума, там невозможна трагедия, туда и драма не умещается своим «излишним» проблематизмом. Трагедия лучших — это и есть требование максимума даже через невозможность его достичь, а драма слабых — это трусливое прозябание вдали от «крайностей», в тепленькой умственной середине, которая не ведает максимумов, которая знает лишь оптимум удобного и кастрированного равновесия, того сиюминутного здешнемирного равновесия, которое не стòит и самого себя. В умственной середине спокойно, — ум не тревожит требованием максимума, ибо не способен убедить себя в его нужности. Ум не может и знать максимума, а лишь в лучшем случае видеть его как отвлеченную ирреальность, как логически необоснованное излишество, как помешательство.
Ум не слышит Божьих велений.
«...лишь ...видеть». Но видеть не есть знать. Знание дается только глубокой внутренней необходимости. Знание есть нужда.
Душа и сердце имеют прямую нужду в максимуме и прямое знание его.
* * *
Очень остро преломляется проблема духовного максимализма в культуре, и в частности, в отношениях культурного профессионализма и культурного «любительства».
Профессионал, т. е. «знающий», занимающийся систематически и «научно» какой-то областью духовной жизни, — музыкой, поэзией, — разбирающийся досконально в тонкостях и деталях, зачастую накапливает широкие умственные «знания», но утрачивает дар знания сердечного, которое есть всегда сроднение, избрание, любовное единение с избранным. Профессионал, как правило, — оптималист. Он и здесь, и там ...он нигде. Он уже не способен на отречение любви, он слишком мелочен и жаден, он не хочет упустить и «то», и «третье», ...потому что ведь и в «том», и в «третьем» тоже есть, на его просвещенный взгляд, нечто ценное, нечто привлекательное, нечто будоражащее его развитую ассоциативость и умственный вкус. Пресыщенность и импотенция, которые нам хорошо известны в их прямых психофизических проявлениях, способны парализовать и душу, сменившую яростность беззаветных избраний «любительства» на систематизм профессионалистского «знания и учета».
Любовь — это и отречение, т. е. однозначное избрание, пресекающее любую всеядность. Профессионал же как раз презирает «любителя» за максимализм «узких» пристрастий, оставляя за собой высокомерную «трезвость» широкого кругозора. Так мог бы Дон Жуан презирать Ромео.
Не надо плакать над Чеховым!
Не стоит уж слишком страстно отдаваться Чайковскому!
Это обуживает горизонт...
Не стоит любить, — говорит оптималист-профессионал, — лучше знать и извлекать интересное.
Но тайна узнавания лица, тайна виденья горизонта скрыта в любви. ЗНАТЬ можно только любовью, ибо и горизонт открывается не широте познавательных обозрений, а глубине духовного проницания. Я слишком много знаю, — устало и самовлюбленно говорит профессионал, — чтоб беззаветно любить что-нибудь одно!
Безумие, ...одно из самых тяжких безумий человеческих — думать, что человеку дано иное ЗНАНИЕ кроме любви. Все человеческие знания, умственные, исследовательские, экспериментальные, — вся сумма аналитики есть лишь полузнание ...полупродвижение в полутьме. Эстеты, знатоки наслаждений, тонкие гурманы радостей дня, — все эти «профессионалы» и аналитики жизни вполне уверены, что знают жизнь и потому так много и разно могут насладиться ею. Но не только возрадоваться жизни, а и просто понять ее нельзя, если душу не покорило, не захватило до последних глубин, до полной безостаточности одно потрясение, одна сквозная интуиция, «одна, но пламенная страсть». Лишь любви дается ЗНАНИЕ, лишь любви открывается смысл и красочность жизни. Для безлюбовных «знаний» жизнь навсегда останется пестро размалеванной бессмыслицей. Зерно жизни залегает на тех глубинах, до которых способно проникнуть лишь предельное духовное усилие — усилие любви, духовный максимализм. Пассивному наслажденчеству зерно жизни недоступно.
Одна любовь, которая и есть духовный максимализм, превращает хаотику мировых разностей, хаос чуждостей, в космическую иерархию ценностей, выстраивая их вертикаль, соподчиняя их разновысотность своей собственной предельной высоте.
Нельзя ЗНАТЬ поэзию, если у тебя нет любимого поэта ...того, который тебе и ближе, и больней, и роднее остальных. Нельзя ЗНАТЬ музыку, если не существует тот композитор, который один способен исторгнуть душу из груди твоей, т. е. совершить то, что лишь отчасти и местами могут другие.
Не имея предельно родного, не ведая максимализма прямого духовного родства, невозможно иметь и ступенных отношений духовной родственности.
Если не плачешь, ослепнув от одного, предельно яркого и прямей всего направленного на тебя солнца, то и свет других, более далеких и слабых светил не тронет твои глаза благодатью слезы. Глаза влюбленные плачут и ЗНАЮТ. «Ослепленность» любовью не есть слепота. Наоборот, эта «ослепленность» только и открывает подлинное зрение ...духовное. А система оптимального виденья — это вообще не зрение и не ЗНАНИЕ.
Это даже не глаза
Это бинокль.
* * *
Принципиально максималистична евангельская этика. Она по самой своей природе чужда какого бы то ни было оптимализма, компромиссности, склонности к усредненному договору с жизнью. Максимализм христианства так велик, что не только поступок, но даже и помышление может быть грехом.
В христианстве сам Господь открыто предъявляет человеку требование максимальности. Человек есть сын Божий, Образ и Подобие своего Небесного Отца, и Отец предъявляет требования не рабу, не слуге или вассалу, а сыну. Кому еще могут быть предъявлены столь высокие требования, кто может ожидать от другого столь много, как отец от сына!
Будьте совершенны, как совершенен Отец наш на небесах!
Не любите мира ...ни того, что в мире!
Не собирайте себе сокровищ на земле, а собирайте себе сокровище на небе, ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше пребудет!
Кто хочет быть мудр в веке сем, тот стань безумен, ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом!
Это ли не заповеди духовного максимализма? Но ведь если вглядеться во все эти максимы, если прислушаться к внутреннему голосу, то окажется, что у всех без исключения они живут, никем не начитанные, в душе.
Разве не знает душа, что, рыская по жизни в накоплении земных сокровищ, человек гадит и подвергает существо свое изолганию, что, изощряя мирскую свою «мудрость», он извращает себя и убивает лучший сердечный цвет?
Разве не испытывает человек душевной тошноты от необходимости ловчить и лгать, подозревать и не верить, жить не в любви и «любить» без любви, готовить обман и пестовать коварство, уклончиво называемое «оптимальной стратегией»?
Все знает человек в душе своей и испытывает муки ужасающего противоречия между жизненным оптимализмом и собственными неизлечимыми духовными максимами. Духовный максимализм есть неотъемлемая внутренняя собственность, дарованная человеку Богом. Много бесполезной «пользы» черпает человек из уроков мирского оптимализма, но ни один из этих уроков не в состоянии убедить душу отказаться от присущего ей максимализма.
Душу вообще нельзя переубедить. Мы не владельцы наших душ, а лишь носители их. Принадлежит душа Господу. Господь говорит с нами духовным языком души нашей, и язык этот не содержит ничего кроме простых и неколебимых максим — чистоты, совести, любви. Поэтому и невозможно переубедить душу, а можно только слушать ее (или не слушать).
К примеру, одной из этических максим (и это отпечатано в любой душе) дан человеку стыд собственной наготы. Наше время, кажется, совершенно «решило» этот мучительный вопрос усилиями разнообразных поборников человеческой зоологии, от простых порнографов до рафинированных идеологов, от нудистского движения «Долой стыд!» и общих бань до искренних порывов «поэтической гениталогии». Но когда молодая и цветущая женщина, спокойно посещающая общую сауну вместе с мужем и его приятелями, доказывает тебе, что это вполне нормально, что ничего «такого» (!) в этом нет, надо только предложить ей раздеться в твоем присутствии, чтобы рухнули все уверения и логические обоснования, чтоб вдруг оказалось, что в этом все-таки есть «такое», что невозможно сделать это просто, без насилия над собственной душой, что невозможно живому человеческому существу преодолеть стыд наготы. Подавить можно — преодолеть нет! Ведь стыд наготы есть стыд Божий, память грехопадения, ибо согрешил человек в духе своем, но орудием грехопадения была плоть, и до конца времен, до дня преображения не снять человеку власяницы стыда с оскверненной плоти своей. До тех пор, пока сам Господь не очистит плоть человеческую от скверны грехопадения, будет гореть над наготою вечный красный фонарь стыда.
Можно заглушить муку души и сотворить над ней любое «идейное» насилие, помогая себе алкоголем, визгом общего разнуздания или просто «современным» общественным мнением, но нельзя отнять у души этическую максиму. Нельзя порнографию превратить в просто -графию-. Она обречена таскать за собой позорную частицу -порно- (непристойное, проституированное, от греческого p o r n è — проститутка). Этической максиме нагота непристойна, и с этим ничего нельзя поделать. Духовный максимализм не дает никакой альтернативы отношению человека к собственной наготе. Стыд наготы — это вечное чувство вины за первородный грех, и любые оптималистические усилия купировать этот стыд, обосновать “естественную нормальность” наготы есть не более чем бесполезные фикции ...мучительные и бесплодные потуги примирить душу человеческую с его грехом.
Не может душа поладить с согрешившей плотью, не может и не желает отказаться от максимы, принять «естественную нормальность» наготы, не в силах признать нечистоту чистотой, потому что плоть, согрешив, отпала от Господа, а душа и после грехопадения принадлежит Ему, проницает мглу искупительных времен и верует в очищение ...подлинное очищение плоти, в ее обожение.
* * *
Проблема максимализма не есть особая, отдельная проблема. Она лишь с особенной остротой изъявляет вечную — со времен искушения Адама — распрю между разумом и душой человеческой. Максимализма вообще не существует как некоего сознательного, «идейного» движения. Лишь отказ от максимализма может быть сознательным, т. е. на уровне идей. Собственно же максимализм в сути своей лишь простая правда Образа Божия души, правда коренных душевных интуиций, которыми человек духовно-генетически соединен с Творцом.
В мире пещерного обитания, в обстановке разобщенности и вражды, т. е. абсолютного этического минимума, в обществе, до сих пор продолжающем развитие по «оптимальным» законам, а не по велениям любви, — правда души и требования сердца объявляются максимализмом, и именует их так малый разум, — рассудок, — присвоивший себе роль верховного судьи и привилегию последнего постижения.
И так будет до тех пор, пока его не образумит, не одернет разум большой, пока в человеке и человечестве не перевесит понимание того простого обстоятельства, что «понимание» вообще не есть ни альфа, ни омега, что оно — лишь серединный инструмент.
Только подлинно большой, т. е. религиозный разум способен благородно смолкнуть, смирить низменный оптималистический диктат рассудка и сознательно уступить водительство голосу души человеческой, — божественной наперсницы, — в которой, как ни переубеждай ее, живут простые Господни заповеди максимализма.
1994 г.
|