"рама судьбы" (софия)
На главную Карта сайта Написать Найти на сайте

Кастинги на сериалы, съёмки фильмов и сериалов. Пробы в кино. кастинг, ТВ, съемки, шоу-бизнеса, кандидаты, портфолио, кино, сериалы, кинопробы Актёры и актрисы. Кастинг ТВ

Проводятся кастинги на сериалы, а также кастинги в кино. Яндекс должен быть рад :) о кинопробах на кастинге

Я
Как я себя понимаю
Как они меня понимают
Мои любимые герои
Избранные работы моего отца (фотохудожник Леонид Левит)
My Brando
Новости моей творческой жизни
Моя мать и её музыка (пианистка Мира Райз)
МОИ ТЕКСТЫ
Поэзия
"пожизненный дневник" (из книги стихов)
"строфы греховной лирики" (из книги стихов)
"лишний росток бытия" (из книги стихов)
"вердикт" (из книги стихов)
"звенья" (стихи)
Проза
"Внутри х/б" (роман)
"Чего же боле?" (роман)
"Её сон" (рассказ)
"Евангелист Антоний" (книга которой нет)
"Свободное падение" (ситуация поэта)
Человек со свойствами / роман
Публицистика
"как я устал!" (очерк)
"похороны по-..." (очерк)
"об интуиции" (4 наброска)
"убийственный город" (эссе)
мои интервью
панчер (эссе)
Жоржик (эссе о Г. Иванове)
Философия
"на Бога надейся" (софия)
 "рама судьбы" (софия)
"Зло и Спасение" (софия)
ИЗОСФЕРА_PICTURES
Хомо Эротикус (эротическая графика)__________________ Homo Erotikus (erotic drawings)
Как я видел себя в возрасте..._Selfportraits at the age of...
Юношеская графика (годы бури и натиска)________________ YOUTH - (years of "Sturm und Drang")
Графика (рисунки разных лет)____________________ DRAWINGS of different years
Строфы греховной лирики (рисунки)__DRAWINGS for poetry
ФОТО/цвет__открытие Италии PHOTO/colour__DISCOVERING ITALY
ФОТО/черно-белые__экстремумы молодости PHOTO/BLACK & WHITE EXTREMES OF YOUTH
ФОТО/цвет/гений места/Киев__PHOTO/colour/genius loci/Kiew
1 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
2 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
АУДИОСФЕРА_SOUNDS
Видео/аудио/инсталляции
Jazz performances
ДНЕВНИК
КРУГ ИНТЕРЕСОВ


поиск
 

Страницы: ...   7  8  9  10

 

новых форм, но в действительности — это истребление красоты через разрушение формы, как начала синтезирующего и сублимирующего. Это регресс более сложных и высоких форм существования в примитивное и элементарное, отступание вниз от ясности цельного духовного зрения во фрагментарность бездуховной полуслепоты. Это распад ...варваризация. Адепт современного искусства скажет: «Вот это и есть современная красота в ее новых формах! Просто для того, чтобы понять ее и ею насладиться, надо быть в современном духовном состоянии». Но речь как раз и идет о духовном состоянии современного мира и современного человека. Речь идет о катастрофичности этого состояния, о том, что оно гибельно в своих последствиях для чело­века, для его культуры, в конце концов, для самой жизни. Бездуховность есть энтропия человечности. Здесь необходимо сказать, что бездуховность человеческая никогда не может быть абсолютной, не может означать окончательное исчезновение духа. Дух — не человеческое изобретение. Дух — от Бога и потому не может быть устранен никакими человеческими силами. Но Дух, как и сам Бог, может быть покинут, сморожен в забвении. Именно эти состояния и есть состояния бездуховности. Бердяев прав — всякое человеческое состояние есть состояние духовное, т. е. некое состояние духа. Бездуховность есть негативное духовное состояние, амнезия, потеря духов­ной чувствительности и утрата духовной потенции. Состояние бездуховности есть последствие богозабвения, тьма богооставленности, лишенность и малой частицы света фаворского, который излучается от Лица Господня и в лучах которого человек познает себя как Образ и Подобие, которые ему надлежит хранить, а не разрушать, ибо этот Образ и это Подобие есть то единственное человеческое, что наследует вечную жизнь через искупление и обожение. Бездуховный человек не знает себя, не в силах сохранить о себе представление как об Образе и Подобии Божьем. Бездуховность означает неизбежное падение, расчеловечивание, варваризацию, гибель красоты, гибель самой культуры. Цивилизация же еще очень долго может не испытывать в связи с этим никаких затруднений. Цивилизованный варвар — млекопитающее на скоростном мотоцикле с портативным телефоном в руках — может еще долго громыхать по автострадам отполированного и отлично функционирующего мира, но все эти действия, нажимания кнопок и человекоподобное говорение уже не есть ни культура, ни собственно жизнь. Это именно функционирование, сумма механических движений, не определяющая никаких подлинно человеческих содержаний. Цивилизация есть механика бездуховности, механическая ими­та­ция экзистенции, где действует псевдолюди, потребляется псевдо­искусство, культивируются псевдоценности. Действуют в цивилизации и люди, но человечность живая, подлинная вы­ступает неизменно оппозицией цивилизованному варварству. Именно это отличает в эпоху цивилизации художника от псевдо­художника, мыслителя от псевдо­мыслителя, наконец, человека от псевдочеловека.

Цивилизация бесценностна и губительна для ценностей, поэтому человек должен воспротивиться раздавливающей тяжести цивилизации. Не отрицанием и ломкой ее технических до­стижений, а возвращением себе утраченного экзистенциального центра, который для человека всегда и единственно — в Боге и Духе Святом. Там ценности, там красота и правда, там Путь, Истина и Жизнь. Существует суждение, что цивилизация — это рок культуры, Я думаю, что цивилизация есть не рок, а урок культуры, ...страшный урок человеку, пытавшемуся построить здание культуры на самомнении и гордости, пытавшемуся создать самокульт вместо культа Бога, культ тварного вместо культа Творца. Цивилизация не есть рок, вообще ничто не есть рок для человека кроме одной поистине роковой опасности —  б о г о з а б в е н и я! В Боге — всё жизнь, без Бога — всё гибель. В Боге дано человеку подлинное вдохновение, в Боге доступна ему красота. Безбожием отнимается у человека и творческая сила, и способность сотворить красоту, и сама память человеческая.

Христианскому человечеству предстоит пробудиться к такому сознанию, и это будет подлинное духовное пробуждение. Лишь тогда в своих культурных основаниях и эстетической практике христианский мир вновь обнаружит, а точней, припомнит ту простую-непростую правду, что культура происходит от религиозного культа и не может выжить, с культом порывая, что искусство есть служение Богу, а не услужение человека самому себе, что ценности не есть относительное во времени, но — абсолютное в вечности, что они в Боге и что в Боге вечность. Лишь тогда, когда человек и мир станут для художника вновь темами религиозными и религиозно переживаемыми, лишь тогда ему вновь доступной станет красота, лишь тогда станет ясно, что все другие способы переживания и воплощения есть пути извращений и ущербности, неминуемо ведущие к гибели красоты, к торжеству уродства и без-образия.

Любой безбожный путь ведет к демонизации. Демонизация же означает гримасу, обезображивание, разрушение. Искусства христианского мира XX века подтверждают это на тысячу ладов. Бесконечное дробление на всевозможные «-измы-», сутолока рассудочных экспериментов, бесчисленные пробы опереться на некую концепцию или прием — все это бесплодные попытки вырвать волшебное перо из крыла жар-птицы. Но волшебно не перо, и даже не крыло жар-птицы. Подлинно волшебной птицей является сама красота, но слетит она не к тем, кто хочет ее изувечить, а к тому, который желает созерцать ее божественную цельность. Все попытки патентования художественного приема, которыми так изобилен XX век, все художественные «доктрины» и концепции, основанные на абсолютизации некоей формальной черты или умственной настроенности, все, кто пытались пересмотреть красоту или насильственно привить человеческому слуху или зрению уродливое, хаотическое и без-образное, — все потерпели сокрушительное духовное поражение. В художественных корчах нашего времени совершается и уже совершилось самоизобличение демонической природы всякого безбожного творчества.

 

 

 

 4. Проблема лба

Пока в человеке сохраняется человеческая жизнь, ему ведомо страдание рассудочности. Человечность может быть перенасыщена страстями, может томиться и даже мучиться своей страст­ной природой, но это все же будет человечность, человеческая жизнь. Рассудочное же человечность переживает не просто как томление или муку жизни. В рассудочном угадывает она дыхание смерти. Рассудочное переживается человеческим живым как бесчеловечное. Но человечески живое есть далеко не всякое живое. Животно живое, то есть природное, целиком подвластно инстинктивности и не знает над собой тирании рассудка. Человечески живое, то есть собственно человеческое, есть верующее, знающее своего Бога, возвысившееся над своей животной природой, свободное. Человек именно потому мученик рассудка, что голосом рассудка говорит с ним его падшая природа, его несвобода. Рассудок гнетет человека бесчеловечной логикой, противо­духовно вменяет ему инстинкты его падшей природы как долж­ное и норму. Рассудок стремится сделать для человека допустимым и возможным, более того, самоочевидным то, что по духовной природе есть для человека недопустимость и невозможность. Рассудок объясняет и оправдывает те греховные склонности человека, которые совесть человеческая отвергает, которые она осуж­дает как богопротивные, продиктованные падшестью, духовно неприемлемые. Рассудочности наиболее безразличны духовные, то есть именно человеческие качества. Ее заботит лишь оптималь­ность функционирования, лишь выживание и преобладание инди­вида как биологической единицы. Рассудочность мертвенно трезва и имперсональна. Человечность же глубоко укоренена в любви и избрании, что прежде всего означает неравнодушие и персонализм. Диктат рассудка выветривает человечность, угашает ее духовный энергетизм, воцаряет тяжесть и косность бездуховной материи и ее необходимостей на том месте, где замыслен был свободный дух. Человек, опускающийся в рассудочность, теряет черты человеческие — духовность и свободу, — сохраняя в своем существе лишь черты животные — материальность и детерминированность. Окончательно рассудочный человек был бы существом окончательно материальным и целиком детерминированным, то есть был бы уже по внутренней своей организации животным. Но волею Господней и к счастью человеческому невозможен окончательно рассудочный человек. Дух не может быть упразднен, Образ Божий не может быть совершенно совлечен с лица человеческого. В этом — гарантия выживания человека как человека, залог его грядущего бессмертия в вечности Царства Божия, победившего зло и небытие.

Окончательно рассудочный человек невозможен, но возможен, увы, человек, тяжко пораженный рассудочной дегенерацией. Если человек живой, то есть духовно активный, страдает под гнетом рассудочности, если верующий дух и живая душа ис­пытывает екклесиастову скорбь, восклицая: «Все суета!», «Все — томление духа!», «Во многой мудрости много печали!..», — то это и есть мука духа, истязуемого рассудком, ибо рассудок не знает Бога, не видит вечности и в лукавой своей слепоте искушает душу неверием, мучает сердце отчаянием в застенках умственных тупиков. Человек, дегенерированный рассудком, не знает ни скорби, ни мук. Умственный тупик не мучает его, потому что есть уже не перспектива отчаяния, а холодная «реальность». Человек, низ­вергшийся в бездну, перестает чувствовать ужас бездны, но одновременно утрачивает и настоящее человеческое самочувствие. Богоотпадение сделало возможным то, что по божественной природе человеку невозможно: рассудок оказался способен смущать и подавлять дух, неверие оказалось способно «торжествовать» над верой.

Рассудочность природна падшему миру. Она — один из трагических знаков грехопадения — охладение духа, помутнение духовного зрения, которое было дано райскому человеку, чтобы зреть своего Бога и стремиться к Нему. Но и внутри истории грехопадения человеческого есть моменты большей и меньшей удаленности от Бога, большей или меньшей богооставленности. Чем дальше человек отдаляется от Бога, чем больше забывает Его, тем меньше способен он чувствовать тайну бытия, тем менее чувствителен он к загадке Творения, тем все более геометрическим становится в сознании его абрис существования. Субтильность чуда покидает человека, и ему больше незачем и не во что верить. Он все «способен» измерить линейкой, поверить алгеброй, «осмыслить» рассудком.

История христианского мира Нового времени есть история рационализма, то есть громадная вереница эпох нараставшей рассудочности, все большей утери веры в Бога, все большего недоверия интуициям, все большего равнодушия к движениям души. Рассудочность предложила человеку Нового времени вместо полумрака мистических откровений и религиозных таинств электрическую лампочку науки, в свете которой тот стал с увле­чением разбирать и разглядывать механику падшей природы, порой «свято веруя», что добывает философский камень премудрости, что развенчивает, наконец, столь тяготившие его божественные тайны. Но тайны не развенчались. Они закрылись и сокрылись от незрячего взора рассудочного псевдочеловека. Духовное цветение жизни неизбежно оскудело, а с ним оскудело и художественное начало в человеке. Священство творчества перешло в методологию и технологию искусств. Пушкинский Сальери — это не только универсальный тип посредственности, это сверх того еще и разоблаченный в безбожии и псевдочеловечности современный человек, тот человек, которого Пушкин наблюдал уже в свое время, но истинное царство которого наступило в наши дни. Подлин­ная гениальность философской интуиции Пушкина не в поражаю­щем точностью психологическом диагнозе посредственности, а в утверждении, что истинный художник есть истинный человек, божий человек, и потому не способен на дело противочеловеческое: «...не был убийцею создатель Ватикана!», «гений и злодейство две вещи несовместные». Великое духовное проницание Пушкина в том, что творчество подлинное внутренне религиозно, что творец осенен благодатью и хоть и может стать жертвой злого происка, но защищен от главного, от самого тяжкого — он защищен от содеяния зла. Зло есть дело рассудка, и творится оно людьми, в которых рассудок пожрал человечность. Сальери совершает убийство не по страстному порыву, не по мстительному чувству, а по рассуждению, по бесспорности рассудочного за­ключения: «Что пользы, если Моцарт будет жив и новой высоты еще достигнет? Поднимет ли он тем искусство? Нет! Оно падет опять, как он исчезнет. Наследника нам не оставит он. Что пользы в нем? Как некий херувим, он несколько занес нам песен рай­ских, чтоб, возмутив бескрылое желанье в нас, чадах праха, по­сле улететь! Так улетай же! чем скорей, тем лучше». Такова страшная власть рассудка над человеком, что, совершив свое убийственное дело, Сальери сам определяет его как вынужденность, невольность под диктатом: «Как будто тяжкий совершил я долг...» Тьма падшей природы человеческой проложила свой путь через рассудок. Как человек, Сальери может возмущаться несправедливостью судьбы, негодовать на Моцарта, «гуляку праздного», который «недостоин сам себя», хулить небо, где «правды нет», как и на земле. Как человек, Сальери будет мучаться грехом зависти, но как машина рассудка, он убьет Моцарта. По чувству человек может еще заблуждаться и терзаться. По рассудку он делается безошибочно убийствен.

Такова проблема лба, в которую упирается духовно обеспамятевший человек. Проблема эта имеет два аспекта: рабство у рассудка и страдание рассудочности. Поскольку не существует окончательно рассудочных людей, то можно сказать, что всякому, кто находится в рассудочном рабстве, ведомо и страдание рассудочности. Однако степени остроты страданий зависят от глубины порабощенности. Чем больше дегенерирован человек рассудком, тем менее остро он воспринимает тяготу собственного рабства. На этом отношении строится в современ­ном мире воспитание и педагогика большинства. Чтобы возможно умалить страдание рассудочности, человека сызмала стараются возможно больше укоренить в рабстве у рассудка, показать и доказать, что рассудку нет и не может быть никакой альтернативы, что внутренние голоса и движения внутреннего мира необходимо безоговорочно подчинить суду рассудка. Современный человек, особенно западный человек, давно уже не испытывает ощутимых страданий в рабстве у рассудка. Он принял и обжил свою тюрьму. Не имея веры, он ничего не имеет противопоставить своему верховному «богу», рацио, и его всевластному наместнику, рассудку. Ужасает псевдочеловечность современного среднего человека. Он быстро двигается, много и эффективно действует, но внутренне он мертв. Лишь под тяжкими ударами судьбы он пробуждается, открывая в себе то человеческое, которое не познал, осознавая всю дьявольскую провокационность рассудочных логик, на которые так безумно ...так бездумно опирался. Но и открывая нищету своих оснований, человек не в силах ничего изменить коренным образом. Сегодняшний человек христианского мира парализован безверием, и он будет траги­чески упираться в проблему лба, проблему безысходности рассу­дочного рабства до тех пор, пока не обратит лицо свое к Богу, пока не вспомнит подлинных своих духовных оснований.

Культура есть всегда лицо человечества. Искусства являют в своем комплексе гамму выражений этого лица. По выражениям лица, проступающим сквозь искусства нашего времени, нетрудно составить представление о бедственности духовного состояния христианского мира и христианского человечества. Потерявшее веру в Бога, оно закрыло душу доступу живительных энергий Духа Святого, а потом и вовсе разучилось доверять душе. По наклонной плоскости рационализма оно съехало в тихий ад рассудочности, приняв, с одной стороны, образ рассудочно-дегенерированный, с другой — стоически-страдальческий. В XX веке в христианском мире совершилось небывалое: трезво-рассудочное, почти промышленное истребление людей людьми и такое же трезво-рассудочное истребление человеком своего лица в культуре. Сегодняшние искусства в подавляющем большинстве явлений уже не есть не только результат прямого служения Богу, но даже и не результат чисто человеческих вдохновений. Искусства стали предметом рассудочного изготовления, фабрикации.

Мир искусства сегодня переполнен в разной степени искусными, но духовно абсолютно бессильными «сочинителями», «живописцами», «исполнителями», не имеющими ничего за душой, не преследующими никаких экзистенциальных целей, не обладающими ни духовной темой, ни просто избыточным человеческим содержанием, — не обладающими ничем кроме ремесленных навыков и бесконечных, пенящихся как пиво амбиций. Искусства как храма больше не существует. Его заменил рынок, где не от веры и не от вдохновения, а по рассудку и расчету живут успешные «творцы», где ютятся по закутам еще не до конца вымершие настоящие художники. Даже если кому-то из них случайно улыбнется судьба и он войдет в разряд успешных, то лишь на мгновение, ибо законы рынка искусств есть законы индустрии «дивертименто», а «дивертименто» ненасытно требует новшеств. Да и потом, что делать с подлинными ценностями рынку, который знает только симуляцию и торгует почти исключительно подделками, имитациями духовного. Христианский мир великого средневекового церковного духа, могучего ренессанского бунта, последнего ярчайшего цвета романтических порывов стал сегодня миром безнадежной сердечной трезвости и непробиваемо медного лба. Под зимним дыханием «всепобеждающей» рассудочности очерствела нежная духовная ткань художества. Нынешнюю эпоху можно назвать эпохой всеобщего отупения, потери чувствительности к красоте, незнания красоты как божественного качества и Смысла. Сам способ существования современного человека насквозь рассудочен. По логике безбожных рассуждений человек признал, что ему «ничто не чуждо», разнуздал в себе животную стихию, принял свою падшую природу в сферу «нормального». Страстное и сильное в человеке сегодня означает низменное и темное. Можно сказать, что сегодня это единственное подлинное в человеке, и это подлинное есть не человеческое, но — звериное. Все остальное — бессильная шелуха рассудочности. Ею пытается чело­век спасти от затопляющих волн варваризации себя и свою культуру, но рассудок духовно бессилен и ничего спасти не может. Рассудок есть соблазн и вечно будет попустителем соблазнов ...никогда не станет он источником спасения. Рассудочным способом может лишь продолжаться садическая экспериментальная хирургия искусств, дальнейшее искажение и разрушение образа человеческого и образа природы. Предел же распаду поставит лишь целостный религиозный дух. Образ человеческий нельзя спасти никак иначе, как вспомнив Образ Божий и вновь возродив неразрывную связь между Божьим Образом и его чело­веческим подобием. Человека сохраняет в образе человеческом лишь то немногое, что еще помнит о Боге. Увы — это редкие и малодоступные сегодняшнему человечеству моменты духовных просветлений, живого аполлонизма, еще дышащего в творчестве самых духовно-стойких. Как питающая реальность христианской культуры, аполлонизм сегодня мертв.

 

 

5. Аполлоническое и дионисийское
в религиозном свете

...дионисизм был исканием забвения и спасения. Но в нем не удерживался человек, нет человеческого, это есть путь богозвериности, минуя человеческое. Тут стихийная основа человека опрокидывает лично-человеческий элемент, который был более связан с аполлоническим началом.

Н. А. Бердяев

 

У греков не существовало аполлонического и дионисийского, потому что у них были Аполлон и Дионис. То философское содержание, которое вкладывает в эти слова, превращая их в понятия, философия XIX века, есть уже результат христиан­ской рефлексии. Однако греки, имея Аполлона и Диониса, спонтанно, безотчетно выражали вечную диалектику Света и тьмы, Творения и деструкции. Зная возвышающие радости Аполлона и разнузданные оргии Диониса, греки в этом знании охватывали мифически-образно полноту человеческой природы. Они не знали Бога и потому не могли понимать, что их взор озирает природу падшую, что их сознанию вразумителен лишь падший человек. Все мироздание, доступное античному сознанию и воображению, было мироздание падшее и потому безысходное, замкнутое в круг жизни и смерти, подчиненное року, властному даже над богами. Выйти из рокового круга греки не могли, не имели духовной силы Откровения, которая одна только и способна разорвать оковы падшести. Но, например, в мифе об Орфее  звучит, даже если и только в виде тоскливой печали, протест против торжества низменного над возвышенным. По одному из вариантов мифа Орфей был убит за то, что от­казался принять участие в дионисовой оргии. Другой вариант говорит о прямой ярости Диониса против Орфея, избравшего служение Аполлону. И в том и в другом случае миф обрекает Орфея на растерзание толпой пьяных менад. И та и другая версия символизирует расправу дионисийской стихии над началом аполлоническим, надругательство разнузданной в человеке животности над возвышающими духовными стремлениями. Из обряда, Дионису посвященного, — песни сатиров, — возникла греческая трагедия (t r a g ò i d i a — буквально «песнь козлов»). Трагедия наиглубочайше выразила ужас древнего человека перед гибельной тьмой, исходящей из глубин его природы. Греческая трагедия стала и не могла не стать трагедией Рока, трагедией бессилия человека перед слепым и всемогущим фатумом. Так выразила себя вечная интуиция о духовном Свете и всепобеждающей тьме. У древности не было духовных оснований верить в победимость тьмы, не было духовных сил воспротивиться падшести, ибо древность еще не сознавала падшесть, не имела еще Вести Воскресения и обетований вечной жизни. Воспротивиться падшести, сознать ее победимость способен только христианин. Языческое, как и всякое нехристианское миросозерцание, вынуждено признать наявную, то есть падшую природу мира и человека естественной и непреоборимой. Такое миросозерцание не познало еще подлинности сверхъестественного, не исповедало еще правду Духа, Божью правду. Языческие боги — лишь духи природы падшей, и если они правят миром, то это и есть тот самый замкнутый мир античности, из которого не найти исхода, где царит слепой фатум. Сверхъестественным может быть лишь нечто неявное, невидимое («вера есть обличение вещей невидимых»), лишь то, что совершенно не от мира сего, то есть не от падшей плоти и не от падшей природы, но от Духа: не из естества исходящее, но естество просветляющее и возвышающее.

Понятия аполлонического и дионисийского, возникшие у немецких философов XIX века и окончательно сформировавшие­ся у Ницше, вошли уже не в языческий, но в христианский мир, и если в греческой древности идея Аполлона как совершенства могла быть слабым предчувствием Бога, смутной догад­кой о грядущем духовном будущем, то для мира, пережившего богоявление и ставшего спасенным во Христе, то есть христианским, разработка аполлонического и дионисийского как философских понятий есть регресс, духовное упрощение, исступание из Света Божия назад в языческую тьму. Но XIX век, век Нового времени, предпоследнее звено в цепи эпох богоотступничества, как раз и был вполне приспособлен и даже предназначен для такого духовного регресса. Духовное падение, начавшееся гуманистическим бунтом христианского человека против Бога, привело закономерностями поистине роковыми к идеализации античной древности с ее оргиастикой, имморализмом и властью фатума — чертами философии замкнутого мира. Человек обрел вкус к веселому отчаянию, он даже увидел это красивым, даже мужественным. Тьма стала ему любезней Света Божия, который он предал, низменное стало казаться ему более интересным и даже более красивым, чем возвышенное, и, наконец, Ницше, — этот великий отчаявшийся, — произнес дерзкую хвалу темному культу Диониса. Определяет Ницше и аполлоническое, и дионисийское, но в действительности его духовных побуждений жив не Аполлон, а Дионис, — не возвышающее и возвышенное, а разверзающее темную бездну, низводящее в первобытный хаос. Аполлоническое Ницше называет «дивным аполлоническим обманом». Он говорит: «...аполлоническое начало вырывает человека из его оргиастического самуничтожения и обманывает его относительно всеобщности дионисического процесса мечтой, что он видит отдельную картину мира...» И это есть подлинное замыкание, снова — замыкание в границах падшей природы человеческой. Кто не верит в Бога, тот не может допустить реальности Света, подлинности возвышающего и просветляющего, тот верит лишь низу, лишь темной бездне, лишь манифестациям животности в бурлении и хаосе дионисийской оргии. Без Бога нельзя познать и божественной природы человека, без Бога нельзя сохранить человека, ...он проваливается в дионисову бездну. Философский рационализм, пришедший к духовному банкротству уже на исходе XIX века, вызывал в глубоких натурах яростный протест и реакцию «веселого» отчаяния. «Бог умер», и, значит, все было неправдой. Нет надежд, рационализм скучен и мелок, душе он не отвечает, ибо душе может отвечать только таинственное и гипнотическое: верующей душе — Свет, а изверившейся — тьма. Так восславим же тьму!

Мыслители XIX века разрабатывали понятия аполлонического и дионисийского главным образом в аспекте эстетическом, но духовный парадокс здесь заключается в том, что безотчетно они выражали этим диалектику божественного и дьявольского, противоположность Света, который от Бога, и тьмы, которая от лукавого. По безверию сделавшись вновь язычниками, люди христианского мира еще раз, уже не по неведенью, а по греху, замкнули мироздание кругом падшей природы, но в мир, где совершилась крестная жертва Господа, не вернуть античной простоты и наивности. Ничто в нем больше не может быть самим собой. Все ныне больше себя, все выражает глубину большую, чем собственная, все обнажает божественные начала и богочеловеческие корни совершающейся истории. И во вновь возникшем понятии аполлонического проступает божественное, ибо все возвышающее и одухотворяющее, все синтезирующее и духовно совершенствующее, то есть всякое аполлоническое, есть излучение божественного Света. Понятие же дионисийского хоть и желает романтически превознести хаос необузданной страстности, но не может не выразить падшести человеческой природы, ее соблазненности дьявольскими прельщениями, ее слабости перед искушением низводящей тьмы. Все духовно поляризовано в мире после того, как Бог являлся в нем, вочеловечивался и был с нами в нашей человеческой природе.

То, что Ницше на переломе XIX и XX веков избрал Диониса, было отчаянной честностью великой и страдающей души изверившегося христианского мира.

Если нам не стяжать Рая на земле, то да будет ад, да разразится дионисова оргия само- и взаимоистребления, да отверзнется во всей своей неприкрытости темная бездна, да станет отчаяние веселым! Раз не вышло быть христианами, то пусть торжествует антихрист. Поразительно, что все происшедшее на исходе XIX века в европейской философии, вся эта трагедия безверия, все это «веселое» отчаяние лишивших себя веры и надежды христиан умещается в песне Вальсингама из пушкинского «Пира во время чумы». Русский гений провидел исходы человеческой свободы в забвении Бога, в оскудении веры. Пожалуй, вся немецкая философия аполлонического и дионисийского многословна и утомительна в сравнении с поистине соломоновой краткостью русского поэта. Избирая отчаяние, человек становится весел и яростен в любви к гибельному. «Все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья». Вот именно, для сердца смертного, для сердца, которое знает себя окончательно смертным, в котором уже нет веры в вечную жизнь, которое раздавлено непомерной тяже­стью безбожного одиночества. Безбожие — это чума человечества, и дионисийское есть пир чумы безбожия. Дионисийское есть дьявольское, культ греха, его «религия». Христиан­ский мир страстно избрал Диониса и дионисийское, он избрал дьявола и темную бездну, он восславил грех. И произошло это потому, что христианский человек больше не находил радости и страстности в возвышенном. Аполлоническое как сублимирующее, возводящее к совершенству, одухотворяющее, казалось новому человеку пресным, скучным, бесстрастным, и оно было таким для богоотступника, ибо в богоотступничестве человек теряет страсть к возвышенному, любовь к совершенству. Все чувства к одухотворяющему и просветляющему теряет безбожник. Его начинает манить тьма, ему подлинной видится только темная страсть, он с радостью открывает и узаконивает в себе «слишком человеческое», которое есть звериное, плоть греха, поклонение своему падению. Отвергая аполлоническое, христианский человек отвергает Божье, ибо в глубочайшем основании своем аполло­ническое есть наивное иносказание Божьего. Божественные ценности в эстетике есть ценности аполлонические, но в мире, отвернувшемся от Бога, аполлоническое делается формальным и пресным, становясь уделом академической рутины и обывательского суда над свободой творчества. И здесь снова Пушкин: «Поэт идет, открыты вежды, но он не видит никого. А между тем за край одежды прохожий дергает его. Скажи, зачем без цели бродишь? Едва достиг ты высоты и вот уж долу взор низводишь и низойти стремишься ты. На стройный мир ты смотришь смутно, бесплодный жар тебя томит, предмет ничтожный поминутно тебя тревожит и манит. Стремиться к небу должен гений, обязан истинный поэт для вдохновенных песнопений избрать возвышенный предмет». Это и есть суд обывателя над свободой творчества. Но суд этот профанен не потому, что призывает художника к возвышенному, а потому, что призыв этот звучит не голосом веры, а пошлой моралью одеревеневшей добропорядочности. Тот прохожий, который требует к ответу художника, есть не страстный верующий, ищущий катарсиса, а трусливый обыватель, смертельно боящийся духовной свободы. И священно прав художник, отвечающий: «...затем, что ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона!» Творчество избирает предмет любви, любовью просветляет, любовью одухотворяет, с любовью входит в дух. «Кто в духе, тот не под законом!» — сказал св. апостол Павел. Кто в духе, тот в Боге, и над ним не простирается тьма. Кто в духе, тот в аполлоническом, в восходящем, в просветляющем и совершенствующем. Кто в аполлоническом, тот всегда в охранении Образа и Подобия Божия, тот не изберет и не прельстится диони­сийским, ибо дионисийское калечит, терзает и разрывает Образ и Подобие Божье, как пьяные менады, оторвавшие голову и вырвавшие печень Орфея.

Отвернувшись от Бога, христианский мир Нового времени испустил дух и познал всю каменную тяжесть закона. По закону оказался он между аполлоническим и дионисийским, и по тому же самому закону аполлоническое превратилось в иссушенную дидактику, в прописную мораль, в пошлую рутину. Возвышенное омертвело в законе. Возвышенное есть дух, а дух не есть закон. В духе возвышенно живет и свет, и страсть, и сама любовь. Бездуховность способна пережить лишь страсти темные, низводящие. Бездуховность подсудна зако­ну и, взбунтовавшись, избирает беззаконие. Дионисийская стихия и есть духовное беззаконие, побоище и истребление, наконец, самоистребление. В мире Христовом Дионис не есть больше только Дионис. Религиозно Дионис саморазоблачается как дьявол, как враг Бога и губитель человека.Что христиан­ский мир Нового времени избрал гибель, обоготворил начала дьявольские, — это и есть судьба богоотступничества. Остаться без Бога — это и значит узаконить в себе тьму, легитимировать свою падшую природу, найти в ней самовыражение, поселиться в ней как в законной обители. Эта обитель не знает восходящих ступеней аполлонического, а если и знает, то ими не пользуется, потому что никто из обитателей уже не испытывает ни любви, ни просто интереса к возвышенному. Зато обитель падшей человеческой природы знает и открывает все более глубокие подполья, все более смрадные подвалы дионисийского, то есть низводящего, бесформенного, хаотического. Самоутверждение человека в дионисийском означает постепенное озверение, а путь в озверение лежит через варваризацию, через упростительное смешение, через оргию, в которой звериное, падшее, темное смывает Образ и Подобие Божье. Ступени аполлонического возводят к доступному пределу человеческого богоподобия, упрочивают, просветляют и утверждают духовного человека. Аполлоническое на вершине своей растворяется в Христовом теле, то есть в церкви, куда возвращается отпавшая от нее культура, чтобы вновь обрести свое высшее духовно-культовое предназначение. Ступени дионисийского низводят в трясину расчеловечивания, возвращают человека вспять до состояний первобытной падшести, то есть утверждают его в том инициальном положении, в котором он оказался по грехопадении и изгнании из Рая. Вверх по ступеням аполлонического можно восходить только верой, только духовною силой, вниз по ступеням дионийского влечет человека его плоть, орудие греха и заложница дьявола.

Восходя по ступеням аполлонического, одухотворяется, совершенствуется и плоть. Она на этом пути проясняет свою божественную природу, все отчетливей познает себя в очертаниях богосотворенности. В аполлоническом человек обретает себя таким, каким был божественно замыслен. Нисходя по лестнице дионисийского, плоть рыхлеет и хаотизируется, утрачивает одухо­творенность, расплывается в оргиазме материи, забывает се­бя как богосотворенную форму, превращается в текучую массу. В ру­бенсовском «Вакхе» с поистине дионисическим восторгом выражено оргиастическое размазывание плоти. Плоть возвращается в материю. Хочется сказать — в праматерию, но религиозно это недопустимо, ибо означало бы, что человеческой прасубстанцией была хаотическая и бесформенная материя. Но человек, хоть и созданный из праха земного, не есть прах земной, не есть материя. И не материя — человеческая прасубстанция, ибо подлинная субстанция человеческая есть Дух Божий, в котором задуман и силой которого сотворен человек по Образу и Подобию Творца. Когда в безотчетном смущении взираешь на чудовищного «Вакха», тогда и познается, что первоприрода твоя духовна, а не материальна, что ты духновение Господне, что твоя правда есть аполлоническое, то есть совершенное духовно и стройное физически, а не дионисийское, то есть лишенное духовного стержня и физически расплывшееся. Материя, царствующая в дионисийском, есть падшесть человека, его грех, его соблазн, его покарание. Образ человеческий, расползающийся в хаосе материальной бесформенности, вызывает спонтанный протест. Это протест духовный, протест той самой духовной первоприроды, которую всякий человек чувствует как свою неотъемлемую принадлежность, как свое самое подлинное существо. Дионисийское есть обман, Дионис не есть другой бог человека, Дионис есть дьявол. Разнуздание темной стихии, бурление материи, оргия нижней бездны, — это бесконечно повторяющийся соблазн и грехопадение. Через плоть пал человек, и через плоть дьявол держит его в падшем состоянии. Проблема дионисийского как существующего в падшем человеке есть проблема страшной глубины, дионисийский зов есть зов страшной притягательной силы, и в человеке, потерявшем веру, этот зов побеждает аполлонические порывы. В человеческом предпочтении дионисийского аполлоническому дьявол утверждает свою власть над падшим миром, плоть дурного времени торжествует над духом вечности. Предаваясь дионисийской оргии, человек за­крывает себе путь к спасению.

Когда я говорю, что аполлонизм сегодня мертв как питающая реальность христианской культуры, я хочу сказать и то, что он не мог уцелеть. Как средоточие всего возвышенного в духовной культуре, он должен был иссохнуть в атмосфере нарастающего безбожия новых времен. Без Бога нет возвышенного, ибо нет той высоты, к которой человек мог бы возвышаться, которая бы звала и требовала его к себе. Ницше хотел думать, что «...лишь как эстетический феномен существование и мир представляются оправданными...», что «...даже безобразное и дисгармоническое есть художественная игра...», но ни то ни другое не оказалось правдой. Мир не эстетический феномен, и безобразное не есть только художественная игра. Безобразным и дисгармоническим вслед за культурой сделался и сам человек. Он, которому не суждена гармония в этом мире, но который мог иметь ее как божественный дар и упование, пока имел веру в Бога, утратил этот дар и это упование. Отступившись от Бога, человек потерял своего Аполлона, разучился устремляться ввысь, перестал понимать это как благо. И оставшийся ему в удел Дионис оказался не просто эстетическим феноменом, а разрушителем духовного мира, исказителем лица человеческого, потрошителем бытия. Через аполлонические восходящие движения эстетики человек устремлялся к Богу, утверждал верховную ценность духовного, которое всегда тендирует к синтезу, к гармонии, к совершенству. Через аполлоническое творчество человек возжигал и не давал угаснуть в себе и мире всему тому, что предназначено вечности, что от духа и наследует Дух, всему тому, чем он — человек — не умрет. Аполлонически человек уготовлял себя для вечной жизни, возделывал в себе богочеловечность. Я говорю: устремлялся к Богу, утверждал ценность духовного, возжигал, уготовлял, — я говорю обо всем этом в прошедшем времени, потому что как тенденция культуры, как естественная атмосфера искусств аполлонизм сегодня мертв. Но и сегодня творческая личность может духовною волей своей избрать в культуре путь аполлонический. Сегодня, однако, это, как никогда прежде, стало вопросом религиозного сознания и религиозного выбора, потому что для избрания аполлонического сегодня личности требуется все ее духовное мужество, вся неподвластность и свобода духа, на какую способен человек. Сегодня в аполлоническом восхождении, то есть в духовном дерзновении, — ибо только восхождение и есть подлинное дерзновение духа, — человеку может помочь только Бог. Ему не поможет время. Время наше есть страшное духовное безвременье, провал в бездуховность, тупая загипнотизированность дьявольскими чарами, беспрецедентное одиночество всякого духовного пути. Сегодняшнему аполлоническому художнику приходится пронести ценности сквозь оргию разнузданной животности, сквозь надругательство над красотой и равнодушие к красоте, сквозь жизнь, которая больше не знает ценно­стей, которая заменила ценности ценами.

Ошибочно думать, как то думали философы XIX века, что аполлонизм бесстрастен и рационален, и связывать страстную стихию только с дионисизмом. Подлинный аполлонизм страстен, но страстен возвышенно. Он страстностью своей устремлен в мир горний, он страстно желает преображения мира и символически уже преображает его. Бесстрастен и рационально-холоден мертвый аполлонизм, аполлонизм, который изнутри не озарен верой в подлинность мира горнего, в его конечное торжество. Преимущество и могущество страстной стихии в дионисизме есть лишь преобладание падшести и темных страстей в этом падшем и темном мире. Прельщение ощутимой жизненностью дионисизма есть «очарованность» давящей тяжестью мира, рабство человека у своей падшей природы, соглашенность с грехопадением, раболепие перед властью князя мира сего. Страсти аполлонические — это всегда страсти творческие, синтезирующие, сублимирующие. Дионисийские страсти — это страсти разрушения, а не созидания, деструкции, а не синтеза, низведения, а не сублимации.

Ошибочно думать и то, что аполлоническое связано исключительно с непогрешимой гармонией, что всякий диссонанс есть признак дионисийского. Диссонанс есть неизбежность падшего мира, он выражает надлом богочеловеческих отношений, болезнь Творения. Наличие диссонанса в существовании именно обязывает человека к аполлоническому творчеству, то есть к творчеству восхождения, синтеза, борьбы с разрушающей силой диссонанса. Диссонанс в то же время остается и до конца времен этого мира останется внутренним диалектическим моментом всякого аполлонического творчества. Диссонанс есть тема расколотости бытия, диссонанс есть трагедия. Она способна достигать колоссальной силы напряженности именно потому, что аполлоническое борется за консонансность, верит в единение, в созвучие Духа Святого с духовными мотивами человека. Мировое дионисично, когда погружается в себя, когда приемлет и обоготворяет диссонанс, но это же самое мировое аполлонично, когда духовно восходит, преодолевает и побеждает в себе диссонанс. Так рождается Свет трагедии. В действительности, дионисическое уже не знает диссонанса, ибо окончательно растворено в нем, отдано ему без остатка. Дионисизм — это отрицательная консонансность, «гармония» навыворот, победа и абсолютная власть деструкции над синтезом.

Неверно представление об аполлоническом как о лишенном драматизма. Даже сам Аполлон, покровитель муз и высоких искусств, являлся грекам то как бог-стреловержец, то как бог-мститель (миф об избиении детей Ниобы), а то даже и как садический каратель (содрание кожи с живого Марсия, проигравшего мусическое состязание с Аполлоном). Греческий имморализм не знал, как соединяется высокое с низким, как диссонанс ослож­няет гармонию. Греки не знали этого, потому что их мир понимал лишь падшую природу. Но они чувствовали и выражали в своих мифах отягощенность мира злом, надломленность самой гармонии темным началом. Они знали диссонанс и как принадлежность возвышенного.

Христианский мир не может не знать, как и почему высокое сочетается с низким, как и почему темное падает тенью на свет, как и почему диссонанс проникает в гармонию. Не может не знать, ибо уже открылось человеку, что он — существо расколотое и потому сегодня двуприродное, скованное плотью греха и имеющее в себе духновение Божье. Открытие человеком в себе дионисийской тьмы означает распознание диссонанса своей божественной природе, и именно это распознание обязывает художника к аполлоническому восхождению. Аполлонизм есть путь духовного восхождения в эстетическом, путь признания диссонансов и борьбы с диссонансами. Можно назвать аполлоническое творчество художническим путем искупления. В диссонансе, в дисгармонии художник совершает свое покаяние, признается в своей слабости и подверженности тьме. Достигая же в итоге духовной консонансности, художник искупает свой грех. Это искупление никогда не есть ни полное, ни духовно-реалистическое, ибо для искусства вообще возможно лишь духовно-символическое, а не духовно-реалистическое. Для человека же без Бога немыслимо окончательное искупление. Оно совершается только во Христе-Искупителе. Но посильное человеку духовное радение об искуплении есть всегда и обязательно путь, путь богоугодный, путь просветляющий, путь, сближающий человека с Отцом Небесным.

Мир тускнеющего богосознания погружается в себя, тонет в себе. Небо закрывается, и ничто не может ни вызволить людей из тьмы дионисического, ни вызвать в них подлинного раскаяния. Дионис правит свою оргию в окончательно отказавшемся от Бога мире, в окончательно отпавшей от возвышенного эстетике. Череда эпох, сменявших одна другую в христианском мире, начиная со времен гуманистических, и была огромной лестницей нисхождения в дионисийское, самопотоплением в грехе. Путь культуры христианского мира был путем неизбежного омерт­вения аполлонического. Человек хотел эмансипировать возвышенное от божественного источника, хотел связать возвышенное с «только человеческим», хотел поставить возвышенное в зависимость от человеческого, но вместо этого развенчал, а потом и упразднил возвышенное, ибо нет независимой от Бога возвышенности, нет и не может быть самовозвышения человека. Его может поднять из греха, очистить и возвысить только Бог. «Освобождение» аполлонического духа искусств от религиозного служения оказалось освобождением от самого аполлонического духа. Перестав служить Богу, потеряв внутреннюю литургичность, искусства взмолились о человеке, но человек не может стать Богом, чело­векобог еще скорей теряет веру в себя, чем простой грешник. Челове­кобожеский титанизм обречен, и совсем не удивительно, что грандиозный расцвет художественной культуры Ренессанса стал началом пути увядания аполлонизма, гибели ценностей, а завершился этот путь прямым избранием дионисийской тьмы, сознательным рабством человека у своей низшей природы, неверием в возвышение и равнодушием к возвышенному.

За 500 лет светской культуры человек безнадежно надоел сам себе, устал от самовоспевания. Собственно, самовоспевание почти не удалось. В восторгах ренессансной свободы великим художникам еще могло казаться, что они видят нового, подлинно возвеличившегося человека, но в действительности видели они человека в его последнем достоинстве, в высоте и красоте, еще говорившей о духовности и рыцарстве, унаследованных от кончившейся религиозной эпохи. Уже Леонардо познал темную «красоту» грешной женственности. Улыбка Моны Лизы — это одно из, быть может, самых тонких, глубоких и страшных разоблачений прелести падшей человеческой природы, природы соблазняющей, сулящей сладость в нисхождении. Улыбка Моны Лизы — это улыбка Диониса. Пронесенная искусством христианского мира нового времени до наших дней, эта тонкая улыбка исказилась до жутких гримас, до отчаянной радости саморазрушения, самоотрицания. Современное же искусство, пережившее даже кошмары модернизма, не находит уже и радо­сти, не испытывает уже и отчаяния в саморазрушении. Это уже совершенно омертвевший аполлонизм, лежащий в духовной летаргии и автоматически продолжающий отправлять свою, так сказать, эстетическую «физиологию». Продолжают создаваться произведения «искусств», продолжает обсуждать их критика, «серьезно» вникая в особенности организации пространства или концепции цвета у тех или иных мастеров, изредка бледно поминая художественный и почти никогда не упоминая духовный накал предшествующих эпох долгого аполлонического заката христианского мира. Вырождение искусств аристократической христианской культуры так глубоко, что даже дионисийский соблазн их уже почти не мучает. Дьявол ищет живой и плодоносной нивы для своего семени. Дионисова оргия — это менее всего праздник аристократической личности. Аристократизм, личность, персона в отчетливой неповторимости духовно-собранных черт, становится в аполлоническом, в восходящем, в богоустремленном. Дионисова же оргия — это празднество демократической толпы, растворение духовных черт личности в стихии коллективных экстазов и коллективных неврозов. Дионисово есть антиперсональное, дьяволизированное, бегущее Бога. Нивой дьявола стали в XX веке массовые культуры демоса.

 

 

6. О дионисизме нашего времени

Аполлоническая культура христианского мира умерла от потери религиозной крови. Сегодняшний христианский человек как никогда мало ощущает себя христианином, как нико­гда слабо отзывчив возвышающим побуждениям. В христиан­ских странах старого мира, странах классической аполлонической культуры, сегодня нет более аполлонизма как единой духовно-культурной ценности. Духовно старый мир лежит в руинах. Никто больше не верит в возвышающее значение искусства, не желает и не может служить религиозному идеалу, не сознает служение Богу как свое высшее назначение. Служение же человека себе самому — «счастливо» реализовавшийся идеал гуманизма — вполне успешно осуществляет себя в бесконечном и бессмысленном обогащении, потреблении, всевозможном техническом оснащении жизни. Отлучивший себя от Духа человек множит вокруг себя жизнь как сумму чуждых объектов, сам постепенно превращаясь в объект.

История повторяется и не повторяется. На руины отжив­шего мира приходят варвары и затопляют ветхую жизнь, иссохшую и немощную, новой, дикой и молодой. В этом история христианского мира повторяет историю Рима. Но для мира христианского варварское нашествие не было вторжением, как то случилось во времена Римской империи. Христианский мир сам выпестовал внутри себя новое варварство. Логикой собственного развития гуманизм взлелеял идеал демократического мира, мира освобожденных масс. Гуманизм же и ввел в мир массы, утвердил их силу, их голос, наконец, их главенство. Культура христианского мира пролагала дорогу идеям демократии еще в русле аполлоническом, но демос, который и есть тело демократии, войдя освобожденным и снабженным равными правами в культурный мир, ничего не знал и не желал знать об аполлонической культуре. Аполлонизм чужд массам, ибо зиждет себя на духе аристократическом, а не демократическом. Греческая демократия, где впервые достигла расцвета аполлоническая культура, была в действительности аристократией свободных граждан, воздвигнутой на спинах рабов. Подлинно же демос, то есть лицо современной демократии, не имеет никакой внутренней связи с принципами духовного аристократизма. Подлинная демократия антиаристократична. Она демократична, то есть уравни­тельна. Аристократическое начало для демоса всегда враждебно, ибо связывается в его коллективном сознании с аристократией, а аристократия всегда означает надменную касту угнетателей. В христианском мире аполлонические устремления могла иметь культурная элита и народ в его исконной почвенной культуре. Демос же, эта поросль без духовных корней, никогда не может видеть в аполлоническом никакого конкретного духовного значения. Римский плебс требовал хлеба и зрелищ. Те же «ценности» культивирует и современный демос в своих массовых культурах. Его алкание, его прельщение всегда в дионисийском. «Культура» демоса есть всегда культура разлагающего и развратительного. Дионисийский хаос шевелится под восторгом и волнениями масс. Наиболее чудовищно и на­ивно пафос дионистического провозгласил себя голосом русской революции, в которой массы, «воодушевляя» себя лозунгом «весь мир насилья мы разрушим», стремились разрушить и во многом разрушили мир духовных ценностей, мир высокой аполлонической культуры, восшедшей в России на рубеже веков на небывалую дотоле ступень. Однако крайности русского духа и провалы российской истории ставят Россию в особое положение. Россия никогда не была классической христианской страной, но русская душа, быть может, больше, чем какая-либо другая, жаждала христианства. В самом ужасе русской революции, соблазненной дионисовым хаосом, звучал извращенный христианский мотив правдолюбия и отвержения мира. В христиан­ском мире христианская Россия имеет свой собственный путь. Россия еще жива духовно и аполлонически. Об этом свидетельствуют русские художественные гении нашего времени, такие как Шостакович и Рихтер. Еще мощней говорит об этом творчество Андрея Платонова и Андрея Тарковского, великих религиозных художников и пророков. Россия аскетичней и религиозней современного христианского Запада. В этом ее духовное сокровище и надежда каждого мыслящего русского человека.

И в странах старого мира, классических христианских странах, оргиастический натиск дионисизма долго сдерживался нетленным дыханием религиозных эпох прошлого и могучими творениями аполлонизма нового времени, уже преломившего прямую связь с Богом, но на целые века сохранившего инерцию духовно-возвышающих устремлений. Даже еще сегодня христианская Европа является в большей мере мавзолеем усопшего аполлонизма, чем капищем дионисовой оргии. Современное искусство Европы в подавляющей своей массе мертво. Ему не удается вернуть жизнь никакими изощрениями и извращениями, никакими потугами рассудочных реаниматоров. В нем нет духа, в нем не живет ни божья правда светлого аполлонизма, ни дьявольский соблазн дионисийской тьмы. Христианская Европа сегодня — великий музей былого духа и вечных достижений человеческой гениальности, озаривших ее славные времена. Укорененность аполлонической традиции сыграла в Европе не столько охранительную, сколько бальзамирующую роль. Но бальзам аполлонического был в христианском мире нового времени лишь драгоценным и скудеющим остатком неугасшей веры. Только так он и мог быть бальзамом. В мире же, где вера утрачена, где помрачено богосознание, в мире, объявившем смерть Бога, бальзам аполлонического перешел в яд. Не веруя, нельзя продолжать аполлоническое восхождение. Оно неизбежно превращается в топтание на месте. Аполлоническое перестает быть живым и живительным, оно делается формальным и безжизненным. Верить можно только истинно. Нельзя подражать вере. Нельзя симулировать аполлоническое восхождение. Дух есть живое. Им можно жить, но ему нельзя подражать. В современном христианском мире аполлоническое осталось традицией, но перестало быть жизнью. И как мертвая традиция, оно перестало удовлетворять. Пробы экспериментов над аполлоническим привели к всевозможным уродованиям и надругательствам над своим же собственным художественным наследием. Из мертвого и разъятого Аполлона современному художественному сознанию удалось скроить лишь чудовище Франкенштейна. Сон духа порождает чудовищ! Это и есть духовный и культурный тупик сегодняшего христианского мира. Его демократии, слишком отягощенные наследием аристократических культур прошлого, способны бросить лишь хилую тень дионисизма на омерт­велое аполлоническое былое, а само это былое в безжизненности своей не способно окрылить изможденный долгим безбожием дух. Современный христианский мир есть уже не аполлоническое и не дионисическое. Его «качество» есть духовная бескачественность потребительства, пронизанная вялым и уже никого не развлекающим развратом.

Взрыв новой жизни произошел за океаном, и темная волна этого взрыва ударила в ослабевшее тело христианского мира. Америка стала новым светом, излучающим духовную тьму дионисизма. Америка гордится своей демократией, считает ее лучшей в мире. Действительно, американская демократия есть самая чистая из демократий в смысле неотягощенности традициями духовного аристократизма. Американская «культура» есть в предельной степени культура демоса, ибо не имеет в своем про­ш­лом ни истории аполлонических высоких культур, ни глубины подлинно народных традиций. Можно сказать, что американцы как целое образуют не нацию и не народ, а безбрежное море демоса, в котором процветает самая духовно-бескорневая жизнь. Эта жизнь и дала громадный всплеск дионисизма с его экстатикой и массовостью, с разнузданием человекоживотно­сти, с проступанием звериного образа сквозь коллективное лицо оргийного действа.

Переселенцы из христианских стран старого мира привезли с собой в Америку все внешние атрибуты христианского европеизма: культ, храм, архитектуру жилища, одежду, черты быта и моральный уклад. Но возникла не еще одна христианская страна, а Новый Свет. Возникла и получила развитие иная, совсем не христианская жизнь и культура, хотя формально-конфессио­нально новый свет как будто бы представляет ветвь христиан­ского мира. На американском континенте христианская культура познала вещи небывалые: одичание нравов, движение вспять христианской морали, возвращение уже очень христианизованного человека к первобытной нравственности пионера, остающегося по вероисповеданию христианином, но практикующего совершенно антихристианский культ силы, мораль грубого могущества, этику успеха как права. В Америке парадоксальным образом дичал европеец и окультуривался африканец, сливаясь вопреки взаимной ненависти в нечто ментально и экзистенциально единое, сплавляя дикую молодость, пышущую силами и агрессивностью, с поверхностной культурностью и еще более поверхностной христианизованностью. В Америке человек переживает как бы новое детство и отрочество, но не в примитивной среде и убогой материальной культуре древнего мира, а в синтетической колбе современной сверхтехнической цивилизации.

Детство древнего человека, детство духовное и умственное, во всем соответствовало и детству его возможностей. То детство знало священный трепет перед тайной Творения, имело робость, доверчивую преданность святыням, способно было верить. Оно было грубым, оно было варварским, но в нем жило и преклонение перед возвышенным. Не таково, увы, американское детство. Это детство не знает трепета, не верит в тайну. Оно маниакально одержимо недетской самоуверенностью, ко­торую поддерживает своим технологическим могуществом, оно презирает непонятное и отрицает непостижимое, оно думает, что способно все взвесить и пересчитать. Американское детство — это род духовного идиотизма, то есть такое состояние, при котором зрелость физического бытия сочетается с детской ограниченностью духовной экзистенции. Американское детство есть, в действительности, впадение в детство христианской Европы, потерявшей сознание на слишком дальних берегах.

В отношении Америки слово «культура» трудно применять без кавычек. В американской «культуре» ощущается что-то неподлинное, что-то глубоко искусственное, муляжное, и это не может быть иначе, ибо Америка сначала стала технологической цивилизацией, а потом уже — «культурой», тогда как подлинная культура, возникая на базе цивилизации примитивной, лишь в конце пути своего развития порождает цивилизацию технологическую и засыпает в этой сверхцивилизации. Если в старом христианском мире можно с надеждой, пусть даже и безумной, ждать нового пробуждения к культуре, к самой памяти о великом прошлом, к пониманию того, что то суровое культурное прошлое важней и нужней нынешнего расслабленного анабиоза сверхцивилизации, что человеку, в сущности, нужна очеловечивающая культура, а не механизирующая цивилизация, — если, повторяю, этого можно ждать в старом христианском мире, то Америке некогда пробудиться из своего самовлюбленного цивилизаторского бреда. Америка еще не была культурной, она не имела еще настоящей истории, в которой может сложиться и созреть культура, она не зачала и не выносила своего духовного сокровища, она сразу начала с технико-цивилизаторских намерений, и потому она бездуховна в самой своей сердцевине. Америка как целое еще не имеет к этому миру духовных требований в отличие от христианской Европы, которая их имела и утратила. Америка имеет самые богатые в мире библиотеки, она выстроила готические соборы, придала своим музеям вид античных храмов, — словом, сделала все, что могла, чтобы стать культурной. Но культурной Америка не стала, потому что культура складывается как традиция, и среди всех человеческих традиций она складывается трудней и дольше всего. Культура связана с творчеством духовных ценностей и духовным опытом этого творчества, накопляющимся лишь очень трудно и постепенно в недрах национального мира. Даже такие сравнительно старые миры, как германский и русский, еще и по сей день имеют внутренние проблемы с культурной традицией, хотя успели уже создать свои великие духовные культуры. И в германском, и в русском мире еще порой достаточно явственны черты варварства, то есть нет достаточно прочной укорененности древа культурной традиции. Примерами тому служат судьбы Германии и России в варварских диктатурах, фашистской и коммунистической, потрясших в ХХ веке эти страны христианского мира.

В христианском мире только латинство, впрямую связанное духовной традицией с античностью, в полном смысле слова культурно, ибо именно в латинстве изначально сплавились высочайшие духовно-эстетические завоевания культуры эллин­ской с иудео-христианской духовной традицией, древние Афины с еще более древним Иерусалимом. Риму, колыбели латинства, досталась по прямому наследству греческая красота и греческая философия. Риму же дано было через евреев и величайшее общечеловеческое сокровище Ветхого и Нового Заветов. Двухтысячелетняя история сплавления этих начал и дала то, что есть сегодня духовная культура христианского мира. Другие народы, позднее вливавшиеся в этот духовный поток, куль­турны постольку, поскольку получили латинскую прививку, и можно сказать, что они культурны настолько, насколько глубоко восприняли эту прививку. Германский и русский культурные миры в их страшных духовных срывах как раз и показали, как, в сущности, приблизительна их культурность, как недостаточна еще (или уже!) их христианизованность, как слаба в них латинская прививка, сколь неизжито в их духовной глубине варварство.

Осознавая, как сложен, противоречив и исторически медлен процесс складывания и укоренения культурной традиции, невозможно и ожидать от Нового Света, каким почитает себя Америка, и каковым она во многих важных аспектах несомненно является, — невозможно ожидать от него подлинной культуры. Не говоря уже о качестве новых и новейших времен, когда образовался и складывался Новый Свет, сама временная краткость его исторического существования не могла позволить ему сделаться миром культурным. При всей своей цивилизованно­сти, духовно Америка есть мир варварский, то есть нехристиан­ский. В материальной культуре Америка расчеловечивающе техницистична, в духовной — язычески дионисична. Но исторически отпочковавшись от мира христианского и оставаясь формально основанной на христианской духовной символике, Америка входит внешне подобной и внутренне чуждой составной частью в современную историю христианского мира. А так как сам христианский мир переживает эпоху тяжелейшего упадка сил, подлинного духовного обескровления, молодая и агрессивная кровь Америки ядом вливается в его вены, обессиливая его еще больше, порождая в нем страшные духовные мутации. Тот взрыв новой жизни в Новом Свете, о котором уже говорилось выше, по своим разрушительным последствиям стал взрывом именно в культуре старого христианского мира. 

А м е р и к а н и з м,  как ориентация в современных искусствах стран старого мира, есть притяжение дионисовой бездны, которому не может противиться омертвевший в безбожии европейский аполлонизм. Конечно, Европа не в состоянии с такой силой и «вдохновением» воспеть ветхую этику силы и мести, так яростно и самозабвенно предаться культу зла, создать такую впечатляющую демонологию, развить в себе такое обожание монстра в человеческом и зверином образе, как это удается, например, американскому кино, проецирующему и в прошлое, и в будущее темное царство Диониса. Христианский человек старого мира просто не способен на это. Но само засилие американского кинозрелища в Европе, сама увлеченность зрительской массы грубой и жестокой мифологией американского кино свидетельствует о том, что духовно христианский мир беззащитен перед соблазном дионисийского, что внутренне Дионис овладел атеизированным миром европейца и нет духовной силы, которая могла бы оторвать его загипнотизированный взор от разрушительных соблазнов дионисовой бездны.

Популярная музыка — один из главных видов массовой культуры — распространена всемирно и не является американским изобретением, но нигде не достигала она такого колоссального развития и разрастания, как в Америке. Возникшая в популярной музыке рок-музыка и целая рок-культура стала культом раскрепощенного демоса, с которым по массовости может тягаться только футбол. И в рок-культуре Америка главенствует. Именно американские рок-звезды сумели стать подлинными жрецами экстатического дионисова действа, которым в действительности является всякий рок-концерт. Именно они в наиболее неприкрытом виде и с немыслимым для европейцев накалом эксгибиционизма обнажили в лучах прожекторов ветхую природу падшего человека с ее ослепляющей половой одержимостью и тягой к саморазрушению. Дионисийское разнуздание в старом христианском мире всегда связано со стыдом воспоминания об утерянном аполлоническом совершенстве, о забытом Боге, обо всем том, что живет нетленно в самих великих камнях старой Европы, что молча напоминает о себе даже демосу, не имеющему с духовной культурой прямой внутренней связи. В американском Новом Свете дионисийское разнуздание есть правда современного варвара, правда докультурности, правда добожия, счастливая искренность целостного дикаря, отправляю­щего через рок-трансы священный языческий ритуал. И конечно, дионисизм европейский в сравнении с американ­ским есть всегда дионисизм вялый, дионисизм на хилых ногах. Массовые культуры старого христианского мира пытаются подражать американ­ской, но способны скорей увлекаться ею, чем сравняться с ней в дионисийском накале. Так, например, христианскому миру не придет в голову, что можно назвать Мадонной блудливую и агрес­сивно вульгарную рок-диву, возбуждающую разгоряченные толпы раздеванием и похотливыми ужимками на сцене, но, возникнув без стыда и раскаяния в Америке, она может стать предметом поклонения и в странах старого мира.

Духовно истощенный безбожием христианский мир, естественно, не может не стать ареной экспансии американизма. Как некогда племена примитивных варваров затопили обессилевший Рим, так ныне христианский мир затопляется новым варварством, яростным дионисийским самоизъявлением Нового Света, исполненного дикой необузданной молодости. Христиан­ский мир современности чахнет в духовных руинах. Америка же бурлит варварской силой, игрой молодой и сильной крови. В ее страстном исповедании дионисизма, в ее упоении демонами, в приверженности сатанизму, в обоготворении земного успеха и земного могущества любой ценой есть варварская прямота, есть неотразимая притягательность соблазна для всех, потерявших Бога. Обезбоженность современного человека в христианском мире, внутренняя варваризованность, которую оно радостно почитает за разумность и цивилизованность, доминант­ное значение бездуховной массы в сегодняшнем дне европейских демократий есть та плодородная почва, в которую впитывается, отравляя ее, дух нового американского варварства. В дионисизме массовых культур современности можно разглядеть и нельзя не признать мощную струю протеста. Этот протест декларирует и выражает себя в массовой культуре как протест тотальный, как неприятие современности во всей совокупности ее зерен и плевел, причем часто он направляет свое острие против ценно­стей классической духовной культуры. Так всегда бывает: ворвав­шись в дом ненавистного угнетателя, одичавшая толпа разбивает стоящие в доме мраморные статуи, режет и жжет картины, складывает костры из книг. Невежественному варвару культура всегда мерещится тайной виновницей всех его несчастий. Погром культурных ценностей в современных массовых культурах есть в действительности не протест против культуры, которой массы просто не знают, а протест против технологической цивилизации, которая в бесчеловечных своих регламентациях, в холодном тех­ницизме удушает человечность, делает всякого челове­ка жертвой равнодушия безликих бюрократий и прокрустовых систем. В самом понятии рок-музыка, рок-культура, содержащем в себе значение слова «камень» (rock означает по-английски каменный массив, скалу), как бы звучит страстное намеренье вырвать себя из холодных объятий цивилизации и вернуться во времена каменного века, кажущиеся современному варвару блаженными временами простоты, естественной сердечности и открытости. Это воззвание к первобытной человечности в протест против бесчеловечия сверхцивилизации. В таком протесте есть глубокая правда настоящей человеческой муки, муки живого и теплого су­щества в холодных объятиях мертвой регламентирующей системы, не только предписывающей распорядок жизни как оптимального функционирования, но претендующей сделаться самой жизнью, то есть поглотить всю полноту живой и непредсказуемой человеческой разности унифицированной перфектностью и компатибильностью. Человек не в состоянии приспособить себя к техноцивилизации, оставаясь человеком, ибо техноцивилизация функцио­нирует, а человек экзистирует. Диктат техноцивилизации есть посяга­тельство машины на человека, и пока человечность окончательно не выветрится в мире, она будет вновь и вновь протестовать против власти над своей свободой машинных принципов техноцивилизации. «Цивилизованная технология», овладевшая современным миром, есть царство князя мира сего. Она есть дьявол, обещающий человеку, что тот станет богом через техническое могущество, а в действительности превращающий человека в раба техники, в придаток бездушных механизмов. Но протест безбожного человека, как он выражается в массовых культурах современности, не спасает от власти князя мира сего, не выводит из рабства. Наоборот — возвращает человека в рабство еще худшее, отдает его во власть Диониса, который есть лишь другое лицо дьявола, толкает в экстаз саморазрушения через разрушение духовной культуры. Саморазрушение же человека есть предельная цель дьявола, ибо Творение Божье духовно, а человек есть единственный носитель Духа Божия в Творении. Человеку вручил Бог Творение, и если угаснет в человеке дух, Творение окажется без назначения. Поэтому всякий безбожный протест человеческий есть падение в пасть дьявола, угашение света и воцарение тьмы. Человек не в силах вынести зла мира, и он не в силах вынести техноцивилизации как одной из прикровенных и от этого еще более мучительных форм мирового зла.

Но подлинный, то есть нетупиковый протест против зла ци­вилизации, против мира — в Боге, в духе. В богозабвении же — варваризация, расчеловечивание, сползание вниз, разложение Образа и Подобия Божия, его растворение в элементарных праформах падшей природы, а значит, сковывание себя в еще более тяжком рабстве у мира сего, ибо мир сей и есть мир падшести, падшей природы. Найти себя, свое человеческое лицо может человек только в Аполлоне и аполлоническом. В Дионисе и дионисийском нет человеческого лица, только человекообразная маска, до поры прикрывающая звериную морду. Аполлонический дух есть дух совершенствования, восполнения и восхождения, то есть дух возгорающийся, возносящий над уродством мира и выправляющий уродство мира. Дух Аполлона дарует красоту, он спасает, он от Бога. Дионисов дух есть дух угасающий, сознание мутящееся. Дионисийское есть беснующееся, оно есть убийственное и убивающее, безобразное и безобразящее, то есть лишающее образа. Дух Диониса сеет уродство и разрушение, он губит, он от дьявола. Массовые культуры современности и есть дионисийское беснование. В них царит дух разрушения, они питаются и питают толпу эмоциями насилия, развязывают стихию исступленного разрушения и саморазрушения, угашают дух и мутят сознание, калечат человечность. Всеми доступными им средствами — подавляющим грохотом, безудержным сексуальным эксгибиционизмом, грубостью до предела упрощенных ритмов и созвучий — добиваются они от человека самозабвения и самоотдания клокочущей стихии животных страстей, то есть беснованию. Будь то футбольный матч, или рок-шоу, или даже только дискотека, — повсюду там происходит беснование человека, то есть приведение себя в состояние исступления. Исступление же означает, что человек исступает из собственной человечности, «освобождается» от нее, отдаваясь бесу. В духовной подоплеке всякого события массовой культуры лежит ритуальное убийство, растерзание Орфея, испускание духа красоты и человечности, ее изгнание демонами безобразия и зверства. И это есть не что иное, как угашение духа Божия в человеке, властью дьявола совершаемое поругание Образа и Подобия Божия, во славу дьявола воздвигаемый звериный образ. В массовых увеселениях толп Дионис открывает свое истинное лицо. Он саморазоблачается как дьявол. Массовый человек, потерявший Бога либо не знавший его, в стремлении освободиться от дьявольских пут сковывающей его бесчеловечной цивилизации неизбежно ввергает себя в еще худшее рабство у дьявола, предаваясь «освободительным» разнузданиям в дионисийских действах массовых культур.

Так, всякий безбожный протест против зла порождает зло еще большее. Цивилизация пытается превратить человека в машину, а безбожный протест против механизирующего давила кидает его в объятия дьявола-Диониса. В смертных этих объятиях обращается человек в зверя. Дионисова тьма — это неизбежная встреча человека с его падшей ветхой природой на пути вниз, в рабство у плоти, в варваризацию и расчеловечивание. И всякий безбожный путь есть неизбежный путь вниз. Так есть и будет, ибо после совершившегося в мире Богоявления, с тех пор как человеку даны и указаны пути восхождения, дороги горние, ...дороги духа и духовных стяжаний, — это уже не может быть иначе. Новая природа человека одухотворена Христом-Богочеловеком и освящена Крест­ной Жертвой Искупителя. Новый род человеческий есть род духовный, и возможен он только во Христе и Духе Христовом. Духовный род Христов и есть новая тварь, о которой свидетельствует св. апостол Павел. Новая тварь, новая духовная природа человеческая тоже протестует против мирового узилища, против зла техноцивилизации, но протестует она не саморазрушением, не преданием себя дионисийской тьме, не расслаблением в рабстве у самых низших мировых стихий, а отвержением мира и восхождением к Духу путями сознательной духовной жизни и свободно избранного творчества. Творчеством же надо признать лишь творчество аполлоническое, то есть усилия в направлении совершенствования и восполнения, ибо только такие усилия дают духовную прибавку бытию, только они и есть созидательные, собственно творческие. С этой точки зрения дионисийское творчество невозможно, ибо усилия дионисийские не совершенствуют, а примитивизируют, не созидают, а разрушают ...разрушают человечность и духовно, и телесно, то есть не прибавляют к бытию, а умаляют бытие, стремятся ввергнуть его в элементарный хаос, низводят от уже до­стигнутого высокого и сложного к давно превзойденному низменному и первобытному. В пределе своем дионисийская стихия означает гибель, небытие. Творчество же не может быть гибелью, не может стремиться к небытию. Творчество завещано человеку Богом, который есть величайший и предвечный Творец всего сущего бытия, Создатель Творения, Создатель самого человека, — высшей, совершеннейшей ценности в мироздании. Творчество, как завет Божий, несет человеку послание о неуклонном совершенствовании, а не о разрушении, о восполнении бытия, а не о его умалении, о восхождении к более сложному и высокому, а не нисхождении к простому и низменному. Смысл творчества — созидание, а не разрушение. Поэтому любое делание, ведущее к духовному ущербу и деструкции, не есть и не может быть признано творчест­вом. В этом смысле, при всей грандиозности фактического делания, заряженные дионисизмом массовые культуры современности не есть творческие, и то, что продуцируется искусствами этих культур, к творчеству отношения не имеет. Массовые культуры не только сами не есть ни творчество в целом, ни искусства в частностях, но дух, от них исходящий, губителен для подлинного творчества, для подлинных искусств. Грубые примитивы массовых культур инфициру­ют художественное сознание, и без того уже подорванное безбожием. Массовая культура варварски расправляется с культурой подлинной. Однажды выставленная и принятая в качестве художественной ценности консервная банка Энди Уорхола способна кастрировать художественную инициативу целых поколений художников. Простое и свинское легко раздавливает сложное и тонкое. Аполлоническая хрупкость духовного почти беззащитна под хамским натиском дионисического. Орфей всегда слабее терзающих его менад.

 

 

 

Заключение

Человек страстно любит свободу. Ради нее он готов на всяческие, в том числе и наитягчайшие жертвы, готов даже пожерт­вовать жизнью. Малейшее посягательство на свою свободу современный человек воспринимает так же остро, как физическое ранение. Часто даже более остро. Это говорит о том, что свобода есть органическое и неотъемлемое качество человечности. Но любя свободу, человек слишком мало задумывается, слишком слабо понимает, кто дает, кто дал ему свободу. Свободу же дал и дает человеку Бог. Дает как сыну, ибо любит человека как сына. Бог дает человеку свободу по любви. Он дает ему свободу для любви. Не зная Бога, человек не знает, для чего ему свобода. Забывая Бога, человек забывает, на что была ему свобода дана. В богозабвении свобода овладевает человеком как демон произвола и разрушения, ибо свобода не есть только состояние, она есть путь. Свобода в Боге есть путь истины и жизни. Это светлая свобода, свобода избранной любви и творчества. В богозабвении же свобода есть путь ложный и гибельный. Это темная свобода избранного произвола и деструкции. Но свобода не знает и не может иметь над собой никакого, даже самого благого руководства, иначе она утрачивает качество свободы. И Бог не желает продиктовать человеку путь светлой свободы. Он желает, чтобы человек по воле своей избрал этот путь. Все величие и вся тягота человеческой судьбы, мировой судьбы, в том и за­ключается, что человеку дана свобода и дано право распорядиться ею. Он волен возлюбить Бога и волен забыть Его. Бог призывает человека голосом его живой совести, склонностью сердца свободно избрать путь светлой свободы, но Бог христианский никого не принуждает. Об этом свидетельствует Еван­гелие и духом и буквой. Все попытки принуждений и насилий именем Бога есть человеческие извращения. И их безумие, их безбожие разоблачается уже тем, что принесение в жертву свободы и жизни других совершается под знаком Бога, принесшего в Жертву Себя. Бесчеловечные попытки отнять свободу есть всегда человеческие попытки. И это тоже знак свободы. Человек свободен настолько, что легко может злоупотребить собой и другими, может злоупотребить своими силами, дарами, данными ему от Бога, самим Божьим Заветом. Человек свободен иметь Бога, и человек свободен желать сам стать богом. Современное человечество уже имеет духовный опыт богочеловечества и опыт человекобожия. Но если опыт богочеловечества связан с вер­шинами духа, на которые человек восходил через святость и творчество, то опыт человекобожия связан с провалами в бездуховность, с тягчайшими грехопадениями. Провозглашая себя человекобогом, человек оказывается в неразрешимом тупике, ибо творить как творит Бог, то есть целостно творить благое и мудрое из ничего, человек не может. Для этого нет у него ни божественной премудрости, ни божественной всеблагости. Та частица «ничто», которая дана человеку в дарованной ему свободе, есть творческая потенция, но творчески активна она лишь в Боге. Человек способен творить ценное лишь из божественных ценностей мудрости, блага и красоты, которые ему дарованы Богом, как и его свобода. Никаких других положительных ценностей у человека нет, и потому, оставаясь без Бога, замыкаясь в человекобожестве, человек лишается ценностного содержания жизни, опустошает свою свободу, выхолащивает свою творческую потенцию. Единственной же альтернативой творчества остается разрушение и саморазрушение, расчеловечивание. Как человекобог, человек неизбежно приходит в тупик разрушения и саморазрушения. Так безбожная цивилизация, овладевшая ныне христианским миром, есть один из видов духовного саморазрушения человека, обожествившего мнимую силу своего человекобожества в машине и уподобившего себя машине. Узел духовной проблематики человечества в том, что могучая активность человека всегда направляет его на действие, но творческим действием, творчеством оно может быть только то­гда, когда одухотворено божественными ценностями и имеет Бога как абсолютную и верховную ценность. Творцом человек вы­ступает лишь в богочеловеческом единстве. Творчество есть богочеловечество. Богочеловечество — единственная духовная гарантия охранения Образа и Подобия Божия от разрушительных потенций, коренящихся в человеческой свободе, той самой свободе, без которой человек не был бы способен на творческий акт. Бог есть единственная гарантия человека. И потому всякое иное поклонение, кроме поклонения Богу, есть дьявольское прельщение, таящее в себя яды распада.

Таким дьявольским прельщением стало и поклонение человека самому себе, встреченное и взращенное им на путях своей свободы. Судьба искусства в христианском мире новых и новейших времен есть история становления человекобожества и его духовного краха, то есть история духовного падения человека, полюбившего себя больше Бога и пожелавшего стать богом самому себе. Человекобожество начинается с самовлюбленности и самовоспевания. На стадиях зарождения и первого развития человекобожество еще не сознает себя как таковое, оно лишь провозглашает свободу человека, давая ему эйфорию раскрепощенности, ощущение силы и самодовления. Это время свободной игры человеческих сил и было той эпохой, которую мир называет эпохой Возрождения. Но по мере того как нарастает в человеке ощущение своих собственных сил, все больше ощущается и его отделение от Бога. Увлеченный собой, человек погружается в богозабвение. Этот процесс неизбежно отражается в истории духовной культуры, отпечатывается на искусствах, сменяющих одна другую эпох все большего богозабвения, все более тяжкой богооставленности. Обмирщение искусства — формально это понятие обозначает отделение искусства от церкви, но в подлинной его глубине скрыто гораздо большее, гораздо худшее. Обмирщение — это утеря духовной связи с Богом, утрата самой духовности, ибо Дух в Боге, а не в мире, и дух осеняет мир лишь до тех пор, пока в мире верховной ценностью присутствует Бог. Обмирщение — это, в конечном счете, обнаружение своего одиночества в мире, где больше нет Бога, где ты сам себе единственный смысл и бог ...человекобог. Начинавшееся самовлюбленностью и самопоклонением, человекобожество неотвратимо заходит в тупик бессмыслицы, жестокой скуки, творческого бесплодия. И тогда человеческая активность направляет себя на деструкцию, анализ начинает преобладать над синтезом, разъятие — над созиданием. Человек продолжает искать смысл, но, утратив его в Боге, обречен открывать в самом себе и мире лишь бессмыслицу. Элитой овладевает бессильное отчаяние, в котором она задыхается и вырождается. Высокая аполлоническая культура увядает, искусства сменяют синтетические восходящие стремления, искавшие вместить и выразить божественные ценности и божественные содержания жизни, на нисходящие аналитические эксперименты с бессодержательной формой, лишенной человеческого значения вне духовной связи с божественным первоисточником жизни. Духовное творчество богочеловеческого синтеза уступает место алхимии человекобожеского разъятия и саморазъятия, где в бесполезных попытках создания новой формы и новой красоты губится и красота и форма, то есть гибнут те аполлонические начала, которые дают жизнь и силу творческому процессу в искусствах.

Громадная духовная пустота, образующаяся в культуре, заполняется варварской кровью массовых культур. Их дионисийская темная сила становится не только преобладающей, но, в конце концов, единственной законодательницей культурных вкусов. Она сметает обессилевшие традиции аполлонизма, принуждая и традиционно высокие аполлонические искусства говорить грубым низменным языком разнузданной толпы, превращая сцену искусств в галдящий хаотический рынок, где заказывается и покупается лишь примитивно-скандальное, грубое и развратительное. Наступает эпоха нового варварства. Человекобог неизбежно разрушает себя духовно, нравственно и художественно. Отказавшись от неба и небесного над собой, человек бьет челом праху под ногами своими. Отказавшись от Бога и дарованного ему Образа Божия, человек принимает образ зверя.

Все это и запечатлелось с устрашающей силой в искусствах христианского мира наших дней с его грубым китчем и засилием порнографии, с ненасытной потребностью в жестокости и культом зла, с его извращенной любовью к уродству и безобразию, почти полной нечувствительностью к образу красоты. Духовное состояние обезбоженного христианского мира уродливо, и потому человек сегодня не может любить, не может творить красоту. Красота и образ невыносимы, когда на них взирает существо изуродованное, лишившее себя Образа.

Но пути человеческой свободы не могут быть ни закрыты, ни разумно укорочены. Они должны быть пройдены человеком до конца. Он должен испытать все последствия безбожия, чтобы свободно избрать пути новые. Не пути обратно, ибо не суще­ст­вует путей вспять, а пути вечные, пути к Богу и пути в Боге. В Боге свобода человеческая вновь обретет свою творческую силу, потому что в Боге — творчество, красота, сам Образ человеческий. Бог — единственный податель подлинно творческой силы, художественного вдохновения, духовной мощи. Он и только Он — подлинный Отец человеков, и потому только в Нем для человека открывается Путь, Истина и Жизнь.

 

1998 г.

 

 

назад




© 2005 Б. Левит-Броун