"на Бога надейся" (софия)
На главную Карта сайта Написать Найти на сайте

Кастинги на сериалы, съёмки фильмов и сериалов. Пробы в кино. кастинг, ТВ, съемки, шоу-бизнеса, кандидаты, портфолио, кино, сериалы, кинопробы Актёры и актрисы. Кастинг ТВ

Проводятся кастинги на сериалы, а также кастинги в кино. Яндекс должен быть рад :) о кинопробах на кастинге

Я
Как я себя понимаю
Как они меня понимают
Мои любимые герои
Избранные работы моего отца (фотохудожник Леонид Левит)
My Brando
Новости моей творческой жизни
Моя мать и её музыка (пианистка Мира Райз)
МОИ ТЕКСТЫ
Поэзия
"пожизненный дневник" (из книги стихов)
"строфы греховной лирики" (из книги стихов)
"лишний росток бытия" (из книги стихов)
"вердикт" (из книги стихов)
"звенья" (стихи)
Проза
"Внутри х/б" (роман)
"Чего же боле?" (роман)
"Её сон" (рассказ)
"Евангелист Антоний" (книга которой нет)
"Свободное падение" (ситуация поэта)
Человек со свойствами / роман
Публицистика
"как я устал!" (очерк)
"похороны по-..." (очерк)
"об интуиции" (4 наброска)
"убийственный город" (эссе)
мои интервью
панчер (эссе)
Жоржик (эссе о Г. Иванове)
Философия
 "на Бога надейся" (софия)
"рама судьбы" (софия)
"Зло и Спасение" (софия)
ИЗОСФЕРА_PICTURES
Хомо Эротикус (эротическая графика)__________________ Homo Erotikus (erotic drawings)
Как я видел себя в возрасте..._Selfportraits at the age of...
Юношеская графика (годы бури и натиска)________________ YOUTH - (years of "Sturm und Drang")
Графика (рисунки разных лет)____________________ DRAWINGS of different years
Строфы греховной лирики (рисунки)__DRAWINGS for poetry
ФОТО/цвет__открытие Италии PHOTO/colour__DISCOVERING ITALY
ФОТО/черно-белые__экстремумы молодости PHOTO/BLACK & WHITE EXTREMES OF YOUTH
ФОТО/цвет/гений места/Киев__PHOTO/colour/genius loci/Kiew
1 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
2 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
АУДИОСФЕРА_SOUNDS
Видео/аудио/инсталляции
JAZZ и другое
Jazz performances
ДНЕВНИК
КРУГ ИНТЕРЕСОВ


поиск
 

Страницы:  1  2  3  4  5  6  7

 

просто умст­венно, но целоличностно узреваются человеком его корни, ведущие в Боготворение, и его побеги, уводящие за пределы смертных тупиков мира. Подвиг духовной свободы есть подвиг самоосвобождения человека от рабств «физической реальности», осознание себя бессмертным по Замыслу, но смертным по произволу собственного грехопадения. Это самоосвобождение человека есть самоосвобож­дение духовное, и происходит оно двояко: через осознание своей духовной природы и через признание своей греховности, т. е. через осознание ограниченности духовной свободы неизбежностью искуп­ления. Искупление же — это несение тяготы мира, болезни жизни, ...  наконец, прохождение через смерть.

Не нужно особого воображения для того, чтобы постигнуть, с какими огромными трудностями связано такое духовное самоосво­бождение для современного человека, потерявшего наивную довер­чивость дикаря и одновременно растрачивающего без остатка свои духовные силы на укоренение в рабствах материального мира, на борьбу за обладание соблазняющими плодами тленной плоти. Ду­маю, что в сегодняшнем дне мира, как никогда прежде, вера есть удел сильных духом, ибо она уже не дается как наивная довер­чивость и почти бессильна как традиция. Это хорошо видно на примерах различных по степени цивилизованности стран. Там, где больше сохранилось народной простоты как наивной доверчивости, там, где еще сильна церковная традиция и церковная организа­ция, — там больше верующих, там гуще воздух веры. Таково, например, положение в Италии. Там же, где, как например, в Германии, сильней цивилизованность, где продвинутей рассудочная осовремененность, означающая скепсис и прагматизм, там темен мир и уже почти нечем дышать полумертвой от духовной асфиксии человеческой душе. Думаю, Америка — это настоящий ад безверия.

Однако кто-то совершает подвиг веры и в наше время. Чьими-то усилиями совершается освобождение духа, утверждение реальности духовного мира, его первородности, его укорененности в Боге. Случаи подвига веры есть случаи актуализированной гениальности, которая присуща всякому человеку, но лишь у немногих способна стать реальной созидательной силой. Отто Вайнингер считал, что человек сотворен потенциально гениальным, и в некий момент жизни каждый может быть гениален. Бердяев определил гениаль­ность как необычайно сильное воление мира иного. Желание мира иного — мира, где нет смерти, где нет безысходной разлуки с любимыми, — ...это желание присуще всем. Увы, лишь у немногих оно достигает тех высоких температур духовного горения, при которых потенциальная гениальность человеческой природы при­ходит в подвижное состояние расплавленности, актуализируясь в подвиге веры. «Но как поверить во все это???» — разводит руками окружающий мир, мир изверившийся, мир, потерявший право на Смысл, влачащий ярмо рассудочного бессилия в поработившей его стихии греховной плоти. И правда, ... как может поверить во что-либо иное, кроме «позитивной вещности», мир, согласившийся на то, что плоть есть единственная самоочевидность, а смерть — абсолютная и последняя власть. О вере ли тут говорить? Уместны ли тут речи о духовном самоосвобождении, о волении мира иного?

         41   Но люди надеются.

Надеются все: счастливые и несчастные, богатые и бедные, удачливые и неудачники, надеются смертельно больные и смер­тельно здоровые (эти последние надеются меньше других, потому и называется их здоровье смертельным!). Здесь приоткрывается тайна, которой, казалось бы, нет проницания, Универсальность надежды свидетельствует о ее сверхмирности, о трансцендентном ростке в ней, ибо если надеется умирающий или, печальней того, смертельно старый, то уж, верно, надеется он не на этот мир, а на иной. В глубочайшем основании человека живет надежда на иное, т. е. не то, что дано ему здесь, в мире телесных мук и радостей, в мире коротких встреч и разлук навсегда. В надежде выдает себя некое абсолютное человеческое знание о бессмертии, об иной жизни в ином мире — основа основ, зерно духовного прозрения, содержащееся в самом человеческом составе. Это и есть та самая потенциальная гениальность, которая присуща человеку по Божьему Образу и Подобию, гениальность, о которой догадался Вайнингер! В надежде актуализирует себя сила, превышающая все мировые сомнения, всю тоску и горечь жизни, всю безнадежность и отчаяние. Надежда побеждает, ... она неистребима, ибо в ней, через нее обличает себя вотворенная в человечности вера. Мир этот — мир греха и искупительного страдания, мир горя и торже­ствующей смерти — есть в последней своей глубине мир верующий. Он надеется, потому что верит, ибо если нет веры, то не может жить и надежда. Это только поверхностному взгляду кажется, что «я» способно надеяться, не веруя. «А просто на чудо!» — говорит незадачливый скептик, не видя того простого и неопровержимого обстоятельства, что именно надежда на чудо подсказывает, указы­вает на факт веры, веры в то, что возможно невозможное, что мировая безнадежность имеет надежду разрешиться чудом.

Лишь немногие способны на подвиг веры, на духовное самоос­вобождение. Лишь в немногих, на которых самим Богом возложена многая ответственность и померная для них трудность, — ... лишь в немногих может реализоваться потенциальная гениальность, за­ложенная в духовную природу человека. В этих немногих вера воздвигает здание уверенности, становясь осознанным и несокру­шимым смыслом жизни. Подвиг веры творит чудо святости и духовного творчества. Бессмертие совершает себя в смертном мире, и это есть подлинно чудо, ... чудо для мира, о котором говорят, что в нем не бывает чудес. Рукописи не горят! И дух святости очищает пространство мира вокруг себя, как серебро просветляет мутную воду.

Но веруют не только те, кто совершил подвиг веры. Всеобщность человеческой надежды, таящейся в сокровенных глубинах всякой души, надежды на то, что «весь я не умру», что что-то еще случится там, где по земному счету ничего уже случиться не может, — всеобщность и неистребимость человеческой надежды свидетельствует о том, что веруют все! Есть воистину божествен­ный комизм в том, как давно и страстно решает вопрос веры верующий мир. И, однако же, комизм этот оборачивается трагиз­мом, ибо страшнее всяких мыслимых страданий общечеловеческое страдание сомнения, мука неуверенности, терзающая слабые души бессознательно верующего большинства. Сколькие кинулись в дек­ларативный атеизм, отчаявшись побороть сомнение, не в силах больше выносить страдание неуверенности. Целые эпохи, филосо­фии, общественные формации, идейные движения базированы на этом мучительном неумении преодолеть неуверенность собственной веры, ... неуверенность, которой, как колючей проволокой, перевит обнаженный нерв надежды. Неопределенность, неуверенность веры есть самое мучительное испытание человечности. Здесь эпицентр боли всей мировой неискупленности, ... здесь источник всечелове­ческой муки, но здесь и лоно надежды. Человеческая надежда находит в неуверенности слабой веры и величайшую муку, и единственное возрождающее отдохновение, ибо она — надежда — всегда в метании между положительным и отрицательным полюсом неуверенности: она то звенит болью неспособности окончательно уверовать, то блаженствует в прохладных водах невозможности окончательно извериться. Как бы то ни было, но надежда всегда жива. Ее можно объявить умершей, но невозможно констатировать ее смерть. Сколь ни страшно так часто употребляемое людьми «уже» — ... уже невозможно, ... уже поздно, ... уже никогда, ... — сколь ни тиранична власть этого маленького слова над смятением человеческой судьбы, но главное человеческое слово, тайна сокро­венных глубин, нежная, но способная к беспредельным натяжениям основа живой человечности, — это слово «еще»: еще будет ... еще случится ... еще не поздно ... еще ... еще!!! Это слово есть выражение бессмертной надежды, в нем происходит бессознательное исповедание веры в Бога, ... веры в неведомые силы и возможности, превышающие смертную логику этого мира, где человек так без­жалостно одинок, где все «мы в борьбе природой целой покинуты на нас самих». Надежда, сокровенно несущая в себе веру, — это последняя неколебимая гарантия человечности. В минуты угасания надежды, минуты страшные, которые человек часто переживает как окончательно сомкнувшуюся тьму, он может терять челове­ческий образ. Существо без надежды есть голый физический факт, ... зверь. Поэтому всякое состояние окончательной безнадежности есть состояние зверское. Недаром в подобных случаях говорит о себе человек: «Бойся меня ... мне терять нечего!» Воистину, бойся того, кому нечего терять! Бойся потерявшего надежду, ибо уже не человек он! Лишь последняя надежда, в которой тайно дышит вера в Бога, охраняет и не дает угаснуть в человеке человеческому самосознанию. Лишь имея Бога, помнит человек имя свое. Уныние потому есть грех перед Богом, что оно гасит надежду, ... ведет в безверие, в измельчание и утрату человечности.

Итак, надежда есть первичное и всеобщее обнаружение веры! Болотная тьма мировых низин, лед материальных окоченений, извергнутость человека из духовных первоглубин на поверхность плотской жизни — все это угашает веру, обессиливает ее, смущает до состояния глубоко спрятанной надежды, вечно тонущей в омуте терзающего сомнения.

Сосредоточение же на внутренней жизни, возвращение к глубине своего духовного первородства, оттаивание от духовной обмороч-ности плотских окоченений, пробуждение к осознанной и созна­тельной реальности духовного существования — вот путь, на ко­тором мужает уверенность, разгорается свет прозрений и робкая надежда крепнет, становясь твердой верой. Несокрушимая вера, вера-уверенность, стяжается в духовном просветлении, в освобож­дении духа от множественных рабств у материального мира. Таков абсолютный закон восхождения в свет. Раскрытие человеком в себе духовных глубин и есть восхождение к свету Господню, ибо Логос, ... смысл, т. е. предельная высота и предельный свет, взывает к человеку голосом его же собственной души. Вот почему абсолютной духовной самоочевидностью является истина о том, что Ц а р с т в о   Б о ж ь е   в н у т р и   н а с. Эту самоочевидность ни­сколько не колеблет то, что для падшего мира царство внутри человека есть непреодолимый пространственный парадокс.

Все это я говорю для того, чтобы и ты задумался над нераскры­тыми в тебе глубинами, чтоб ты внимательно вслушался в речь внут­реннего твоего голоса. Тогда ты сможешь разобрать, различить глу­бочайшую правду веры, тайно гнездящейся в робкой твоей надежде, которую ты давно «похоронил» под пышным мавзолеем внушенной самому себе рассудочной безнадежности. Тленная плоть продикто­вала тебе закон смерти, и ты принял его как безоговорочную власть над собой. Но не зря сказал поэт свое вещее: «Не властны мы в самих себе...»! Мы не властны в своем духовном первородстве, ко­торое определяет нас к бессмертию, предназначает нас вечности. Мы равно не властны ни в смертном своем рождении, ни в бессмертной сотворенности нашей, ... мы лишь трагически разорваны грехопа­дением, ... разделены на физического и духовного человека. Первый есть в нас всегда вестник смерти, ... второй — вестник Воскресения. Голос грешной нашей плоти вещает нам о неминуемости конца, го­лос нашей души говорит нам о бессмертии, о невозможности, абсурдности, смехотворности идеи смерти, о немыслимости исчезно­вения без следа всей красоты, любви, добра, которое творится в ми­ре, творится и нами в меру наших духовных сил.

Твое восклицание: «Да, ... но как поверить во все это!» — в последнем счете лишь обнаруживает глубокую недодуманность, ... непродуманность собственного твоего внутреннего содержания, не­внимание к своему внутреннему миру, незнание себя в самом главном, в самом глубоком, в самом первородном смысле. Разо­браться в себе, заглянуть в свои глубины, подлинно (не в привычно-бытовом смысле!) сосредоточиться на своей духовной жизни, т. е. начать подлинно жить ее, подлинно существовать ею — это значит постигнуть и бесконечную трудность подвига веры, и, с другой стороны, открыть неизбежность веры, ее абсолютное присутствие в каждом человеке, пусть и в страшно ослабленном виде надежды. Усмотрев же это, ты узришь и путь, которым следует идти через надежду к вере, через робость и неуверенность несмелых упований к вере-уверенности. Это и будет, ... это и есть ответ на вопросительность твоего: «...как поверить?...». Не думай, однако, что одним усмотрением пути ты уже гарантирован в достижении цели. Есть проблема направленности воли, ... проблема соблазнительности зла и способности души противостоять злу как соблазну. Проти­востояние злу есть акт великого духовного напряжения, подлинно творческий акт, а творческие акты, как известно, требуют мощи, усилий, глубокого чувства ответственности перед своей вечной судьбой. Это уже другая интенция богочеловеческих отношений, но прежде всего (и это было моей задачей в вышесказанном!) человек должен усмотреть свою вечную судьбу, открыть свою богосотворенность, вспомнить имя свое и осознать свое предназначе­ние по Замыслу Творящего».

 

ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 15 АВГУСТА 1995 г. (ответ на письмо А. от 27 июля 1995 г.)

 

«Такого разгрома без надежд ты мне не учинял еще никогда. Поднимаю руки и сдаюсь на милость победителя!

Ты пишешь: «Еще раз (и в последний раз!!!), если что мыслится безбожно, то уж не спасут его для нас никакие как».

Это означает, что мировоззренческие беседы со мною ты закан­чиваешь до моего грядущего прозрения и прихода к Богу. И мы уже не сможем читать твои диссертации на морально-религиозно-философские темы, что доставляло нам столько удовольствия».

 

ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 30 АВГУСТА 1995 г.

 

«Очень грустно мне было прочитать, что ты «поднимаешь руки и сдаешься», что я учинил тебе какой-то там «разгром без надежд». Очень мучительно, что ты так воспринимаешь наши беседы, хотя я  и понимаю,  что негибкость застарелой конструкции личности вызывает болезненные напряжения в тебе. Мои «разгромы», как ты   их   именуешь,   меньше   всего  рассчитаны   на   безнадежность. Наоборот,  применяя всю свою энергию, а порой,  может быть, и горячность, я имею в виду прежде всего надежду, ... дать надежду, ... не оставить тебя наедине с твоей безбожной безнадежностью. Вижу, однако, что твой ум и твои нервы делают бессознательную (или не вовсе бессознательную?!) попытку уклониться от дальней­шего общения в избранном нами роде. Тебе не нужно для этого делать некорректных  ссылок  на тексты моих  писем.  Перечитай еще раз то письмо, из которого ты приводишь цитаты! Мое: «Еще раз (и в последний раз!!!),  ...»  относилось не к нашим беседам,  а к мыслителю, книжку которого я не намерен был дальше обсуж­дать. Во втором случае ты просто неверно прочел. У меня написано: «Если  что   мыслителя   безбожно,   то   уж  не  спасут   его  для  нас никакие как». Ты же прочитал вместо «мыслителя»   «мыслится» и отнес это на свой счет. А что ж,  ... пожалуй,  и есть в твоей ошибке глубокий смысл. Формулировка «если что мыслится без­божно» во всех отношениях шире и духовно объемней, чем «если что мыслителя безбожно», ибо относится не к единой мыслящей личности, но касается самих сущностных основ мышления.

От одного тебя зависит положить конец нашим обсуждениям или продолжить их. Я готов к продолжению разговора. Он бывает мучителен, как мучительна сама жизнь. Я вижу пока очень мало сдвигов в том направлении, куда я пытаюсь тебя подвигнуть, но думаю, что молчание — еще хуже. Это означало бы уже полное равнодушие к смыслу, похороны смысла, на которые я не могу согласиться!»

 

ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 11 СЕНТЯБРЯ 1955 г.

 

«Ты верно понял мои «поднятые руки» как попытку остановить обсуждение  «больных вопросов».

……………………………………………………………………

Однако (!) ты пишешь, что «молчание — еще хуже». И я ока­зываюсь в эдакой западне. Ты, в борьбе с моим порочным идео­логическим прошлым, перешел от рекомендательного тона к им­перативному, поставив меня в затруднение. Итак, откровенность ты принимаешь болезненно и бурно, а об умолчании говоришь, что оно «еще хуже»?!

Представь себе закосневшего в мистических медитациях буд­дийского монаха, которому в ультимативной форме предлагают встать на точку зрения диалектического материализма. Он бы смог, я думаю, лишь жалостливо улыбнуться в ответ, повторив за Вай-нингером: «Лучше свои собственные заблуждения, чем чужая пра­вильность».

……………………………………………………………………

Обо мне можно говорить лишь в прошедшем времени. Когда .^ обращаешь ко мне свою речь, то я понимаю, что тебе известно то, чего я не сумел услышать или не был удостоен. Но если мне удалось в мои времена передать тебе ощущение радости от процесса отвле­ченного мышления и умение глубоко постигать красоты божьего и человечьего рукотворчества, то сейчас ты мог бы извинить меня за «недо», учитывая смягчающие обстоятельства. Говорят, человек в искусстве ищет себя. Может, это относится и к мировоззрению?! Бомарше не смог бы стать Шиллером, а Монтеверди — Верди.

……………………………………………………………………

Когда прочитал постскриптум твоего последнего письма — за­щемило сердце от сознания того, что ты так болезненно относишься к моему косномыслию, что оно разрушает твой покой».

 

ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 22 СЕНТЯБРЯ 1995 г.

 

«Ничего страшного не произошло. Все в порядке, только не­множко грустно на душе от того, что вроде бы, и не должно было бы огорчать, раз зналось заведомо. Все зналось и понималось задолго до..., но никакие опережающие рассудочные знания, ни­какие предпонимания не в силах погасить муку столкновения с живым опытом разочарований. Здесь открываются такие глубины человечности, перед океаничностью которых разумное выглядит мелким озерцом. Человек может сколько угодно понимать необ­ходимость и предвидеть неизбежность, но надеется он все равно на чудо. Что-то в нем знает, что последняя правда мира сего, со всеми его объективными границами, не есть последняя правда человечности, ... что есть что-то более глубокое, более могущест­венное, более сильное, как возможность, ... как обещание. Но этому таинственному знанию суждено оправдываться лишь в ред­чайших случаях. В большинстве же сбывается правда мира сего, правда необходимости,  ...  правда неизбежности.

Мне ясно было, что по всем законам терпения и интереса наш обмен мнениями должен прийти к концу. Было ясно, ... но надежда была на другое! Восторжествовала ясность разумного предвиденья, но нет во мне ни обиды, ни возражений. Есть благодарность за то, что меня так долго согласны были слушать, что моя никому-ненужность могла иметь прорыв. Согласие принять на себя, хотя бы на время, роль спарринг-партнера в столь основательном и трудном мировоззренческом общении может быть объяснено лишь причинами чрезвычайными, ... чрезвычайными чувствами ко мне. Я высоко ценю эти чувства и благодарен за них! Что силы иссякли и терпение кончилось — это вполне понятно.

Если и есть тяжесть, «бульдожесть» в моих способах ведения бесед, то это связано с печальным опытом общения, уже накопив­шимся во мне. Слишком неудовлетворительной стала для меня обычная человеческая привычка соскакивать с разговора, коль ско­ро он теряет удобства мягкой мебели. В моих намерениях никогда нет заведомой агрессии, я не подразумеваю ничего мертвохваточного, входя в разговор. Просто я стараюсь удержать собеседника в пределах затронутой темы, не дать ему испариться в туманах рас­плывчатых отступлений, не допустить, чтобы он уклонился из пус­того тщеславия от окончательных выводов, поскольку для меня всегда присутствует очень важная духовная задача беседы, нуждаю­щаяся, как в воздухе, в определенной возможной окончательности. Человеческими же разговорами, увы! правит отнюдь не потребность в истине, не жажда смысла, а скука,  ... часто амбиция,  ... порой желание произвести впечатление на общество, а временами — на себя самого.

Если такому разговорнику кто-то волей сложившейся беседы портит «картину» впечатления о самом себе или «вид», который тот намеревался иметь в обществе, разговорник делает попытку соскочить с поезда беседы. И тут мне невольно приходится удер­живать его крепкой хваткой, но вовсе не для того, чтобы иметь удовольствие насладиться потерей «вида» или испорченной «кар­тиной» впечатления, ... нет! Он необходим мне для решения моей собственной всегда жгучей проблемы, стоящей за предпринятой беседой. Отпустив собеседника без достижения возможной исчер­панности обсуждавшихся вопросов, я останусь в мучительном по­ложении незавершенного пути, цель которого я уже видел. Вот тут-то, видимо, я прорезывается бульдожья хватка. Прорезывается и травмирует, Я понимаю, сколь неудовлетворительны все мои «оправдания» и как мало говорят они просто человеку, который с самого начала не имел никаких особых нужд и претензий к беседе, а просто чувствует себя покусанным. Тут коллизия общения запрограммирована в неадекватности мотивов.

В наших с тобой разговорах не было недобросовестности, хотя я писал длинные монологические письма-эссе, а ты ограничивался краткой постановкой вопросов. Увы, ... видимо, я увлекся и не­заметно для себя впал в «бульдожесть», которая в нашей ситуации была не нужна. Если так было, то прошу простить меня — это было невольно! Знаю, что насильно мил не будешь.

Как бы то ни было, результат нашей переписки для меня важен и духовно плодоносен. Теперь могу сознаться, что даже не рассчи­тывал на столь серьезное твое отношение к моим  бредням». Слишком уж дико и невозможно для нормальных людей нашего времени, для самой жизни сегодняшней все то, что я открыл, с чем сроднился и чем, в конечном счете, сделался сам, ибо мы не только открываем истину, ... мы становимся ею, воплощаемся в наших духовных открытиях.

Итак, спасибо всем (т. е. вам обоим!), участвовавшим в этой переписке, последствия которой предсказать трудно и плоды ко­торой еще могут отяжелить ветви, кажущиеся издали безжизнен­ными».

 

ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 3 ОКТЯБРЯ 1995 г.

 

 «С грустью, но и с некоторым облегчением прочел прощальное письмо. Видит Бог, что я сделал немало усилий, чтобы стерпеть твои сарказмы. Все это из-за бережного отношения к тебе и не­желания травмировать твою травмированную психику. Хотелось, чтобы ты подольше побыл в состоянии творческой эйфории и относительного спокойствия духа. Но это, видно, уже позади, если ты решил дать нам от ворот поворот.

Но, отъезжая от ворот, я хотел бы все же задать тебе несколько наводящих на размышление вопросов:

1.  На основании каких своих достижений ты счел возможным учить меня жить по-твоему?

2.   Как ты можешь с такой брутальностью попирать взгляды твоего собеседника?

3.  Не считаешь ли ты типичным инфантилизмом свою запаль­чивость и скандальный тон беседы?

4.  Обратил ли ты внимание на то, как трудно с тобой общаться подавляющему множеству людей?

5.   Не   напоминает   ли   тебе   кого-нибудь   твоя   экстремистская позиция:  «Кто не с нами, тот против нас!»?

Я обрываю свои вопросы, хотя мог бы перевести их в меди­цинский аспект. Хотелось бы, чтобы ты выстоял на своих позициях, сохранил жизненный потенциал, а не соскользнул в меланхолию. Ты пишешь о душевной грусти (а в предпоследнем письме говорил даже о мучительности, с которой переживаешь некоторые мои «недопонимания»), и это внушает опасения. Напомню: здоровый человек приспосабливается к миру, который он «застал», психопат желает приспособить мир к себе и бывает искренне уязвлен, если этого  «почему-то»  не происходит.

Ты пишешь, что мою позицию считаешь амбициозной, полной самолюбования, обзываешь «разговорником», желающим ускольз­нуть от твоего разящего полемического меча, а я всего лишь терпеливо сносил «побои» и щадил твое самолюбие. И сейчас я не стану договаривать, обижать, травмировать, сжигать мосты ... Ты дорог мне, и хотелось бы видеть расцветающими все твои способности.

Жду писем».

 

ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 14 ОКТЯБРЯ 1995 г.

 

«Прожил я несколько нелегких дней с твоим последним пись­мом. Да ведь и не было это письмо рассчитано на легкость. Наметившийся в нашем ^общении обрыв задел тебя гораздо глубже, чем ты сам ожидал. Возмутились подземные воды твоей личности, и ты отозвался на это возмущение целым сгустком мыслей в форме вопросов. Нынешнее твое письмо, пожалуй, — самое насыщенное и честное в смысле обнаружения твоих глубинных оснований. Природная твоя афористичность, умение ёмко заключать содержа­ние в короткую фразу сделали это письмо очень экспрессивным.

Бердяев называет свой способ мышления проблематизмом в форме утверждения. Твое письмо есть утвердительность в форме вопросов, так как за вежливым риторизмом вопросительности слиш­ком небрежно скрыт жесткий императив утверждения. Немало думал я над твоими утверждениями, и главное радостное, что вынес я из моих размышлений, — это твое неравнодушие, твою глубокую целоличностную задетость нашим разговором. Внутрен­няя твоя включенность оказалась столь велика, что в момент окончания разговора, на которое мы оба, вроде бы, согласились, ты возмутил мощным движением мыслительной страсти уже было совсем притихшие воды. Для меня здесь заключен момент важ­нейший, ибо твое внутреннее движение есть жизнь, неравнодушие, несогласие на мирный кроличий сон, ... твоя энергия означает волю к жизни внутренне осмысленной, выдает человеческое тре­бование истины, предъявляет право на истину. Не напрасно завел я именно с тобой этот разговор. Здесь был сужден настоящий отзыв! Честно говоря, я не нахожу вокруг себя других людей, которые были бы достаточно живы для подобного разговора. Нет в людях силы, ... нет масштаба, если хочешь, упрямства и высоты самосознания нет. Им не хватает заинтересованности или хоть злости, что ли?, ... Нет ничего сильного, ничего действительно глубоко озабоченного! Одна жидкая водичка равнодушия да вечное попечение о том, как бы не оцарапаться о что-нибудь выступающее. Не таков же, однако, ты! И слава Богу, что не таков!

Итак, ты задал мне ряд вопросов для размышления. Размыш­лению же, и нешуточному, я их и подверг. Первым и самым общим выводом было уже приведенное мной выше соображение о том, что в сущности вопросы твои есть утверждения. Второе, что я открыл, и что весьма меня устраивает, — это то, что ты прин­ципиально последователен в своих магистральных основаниях. В те­бе есть та степень продуманности утверждений, которая свидетель­ствует о серьезности в самом отношении к думанью, о большой продвинутости и сцементироваыности смыслополагающих предпосылок. Ты много думал о жизни, наблюдал ее и имеешь крепкие основания на тех уровнях углублений в проблематику жизни, которых ты достиг и на которых остановился. Их — эти основа­ния — ты готов защищать. Они есть твоя глубокая жизненная серьезность, и ты не можешь и не желаешь (как показывает острота твоего последнего письма!) уступать ее, ... отступаться от нее, не сказав некоторых последних и решительных слов. Повторяю — это исключительно ценно в тебе, потому что дает, наконец, возможность проявиться в полной мере и иной серьезности, ... позволяет говорить с тобой на тех уровнях умственной разборчивости и заинтересо­ванности, которые открывают перспективу дальнейших углубле­ний.

Мы с тобой оба глубоко неравнодушны к смыслу жизни, но волею множественных несходств оказались по разные стороны этого неравнодушия: я со стороны Бога, ты со стороны мира. Твои утверждения (вплоть до медицинских заключений!) обо мне есть апология мира. Твоим голосом, твоей наблюдательностью и логикой этот мир судит обо мне и о всяком человеке, миру не поклонив­шемся, духовно власти его над собой не признавшем. Каждое из твоих утверждений обо мне, даже если оно формально имеет во­просительную форму, есть одновременно суждение обо мне этого мира б его материальном целом. Мир груб и невежествен. Ему не по силам ясно сформулировать и свои собственные мнения. Он чаще просто пожимает плечами, разводит руками, возмущается или защищается категорическим несогласием. Ты же, как человек сильного ума, способен кратко и понятно изречь приговоры мира, бессловесно произносимые им надо мной.

Сразу должен сказать, обобщая, — в качестве приговоров мира правота твоих утверждений обо мне неоспорима. Но я предлагаю тебе вместе со мной не останавливаться на этой констатации, а про­двинуться дальше, так сказать, в область а п о с т е р и о р и сужде­ния.

42   УТВЕРЖДЕНИЕ   ПЕРВОЕ:    «...из-за бережного отношения к тебе и нежелания травмировать твою травмированную психику».

Ты утверждаешь, что моя психика травмирована. Я совершенно согласен с тобой, но хочу войти в эту проблему глубже, проникнуть до ее качественных корней. Судя по всему, ты решил, что указание на травмированность моей психики есть глубокая характеристика, так сказать, диагноз моей личности!?! В этом я должен сильно разочаровать тебя. Хоть ты и силен в своей зорко-наблюдательной психиатрии, однако совсем не видишь вещей гораздо более глубоких и значительных, в отношении которых состояние психики есть не более чем симптом. Диагноз личности ставится по состоянию ее души. Психическое же состояние — лишь симптом душевного состояния личности. Дальше станет ясно, как характеризует психи­ческая симптоматика душевное состояние личности.

Думаю, мы не разойдемся с тобой в оценке мира, который, как ты выражаешься, «застали» и в котором нам довелось жить. У нас еще могут быть различные по окраске отношения к состоянию мира, но качество его очевидно и не может обсуждаться. Мир этот неудовлетворительно плох, ибо в нем, коротко говоря, зло торже­ствует над добром, ложь над правдой, бессмыслица над смыслом, низкое над высоким, уродливое над красивым, грязь над чисто­той, — одним словом, тут лучше всего было бы процитировать шекспировское:

«Зову я смерть! Мне видеть невтерпеж

Достоинство, что просит подаянья,...»

............    и    далее

весь сонет. Надеюсь, у нас не может быть разногласий!

Теперь следует задуматься над тем, отчего так низко оценивает человек окружающий его мир. Ответ напрашивается: оттого, что внутренний мир личности, мир души устроен совершенно иначе и не может иметь с внешним миром никаких иных связей, кроме связей противостояния. То, что человек выражает как любовь к миру, к природе, есть любовь к духовному образу, который сим­волически неустраним, который напоминает о Божественном За­мысле мира. Это его любит душа. Нынешнее же состояние мира, пожирающего самого себя, льющего кровь и жарящего мясо бра­тьев, смертного и насквозь хищного в природе и в человеческом обществе, — это состояние мира есть неприемлемое для души, невозможное для внутреннего мира человека. Душа человеческая противоположна нынешнему мировому состоянию, несовместима с ним.

И вот психика, психическая жизнь — это тонкая перегородка между двумя мирами: наружным и внутренним. Психика есть та точка, где соприкасаются, сталкиваются падшесть человеческого мира, бушующая стихия мировой греховности с богосотворенностью человеческой души, имеющей свой мир, мир, который мы называем внутренним, мир чистоты, мир совести, мир знания добра и красоты. Бугры и острия падшего мира, где мы живем, вламыва­ются, вонзаются во внутренний наш мир, стремятся разрушить его чистоту и незапятнанность,  и психика оказывается жертвой

этого столкновения.

Если при столкновении двух миров в человеке его психика не травмируется, то это означает, что всякому бугру греха, всякому острию порока, всякому выступу суетных алканий, — одним сло­вом, рельефу житейской мерзости, который вдавливается извне в наш душевный мир, соответствует душевный антирельеф: провалы совести, низины и впадины конформизма. Психика тонка и адаптивна к растяжениям. Если душа не противодействует встречной зеркальностью рельефу мировой падшести, если она не встречает агрессию греха и порока соответствующей активностью собствен­ного рельефа, тогда психике будет нетрудно устроиться в образо­вавшейся взаимодополненности бугров мирового рельефа и впадин рельефа души. И тогда психика не будет жертвой, а человек будет транквильным и психически здоровым. Только вот беда: если душевный мир дает провалы совести там, где внешний мир наезжает на него буграми падшести, если душа отвечает невозмутимостью приемлющих равнин на пошлость жизни, если она готова бесстыд­ным аморализмом женственности отдаться мужской эрекции мир­ских похотей, — тогда, значит, больна сама душа, а носитель такой души есть душевнобольной. И это уже не симптом, а диагноз, при определенности которого не слишком-то обрадуешься психическому здоровью.

Мы исходим с тобой из того, что мир души человеческой — внутренний мир — хранит красоту, чистоту и непорочность, кото­рую в грехопадении утратил мир внешний. Правда, что грехопа­дением поражена была и душа человеческая, но, однако, правда и то, что именно душа несет вопреки всяким ущерблениям неуст­ранимую печать Образа и Подобия Божия, т. е. красоту, чистоту, непорочность. Душа последнее прибежище Подобия Божия в че­ловеке, когда вокруг сатанинствует падший мир. И раз это так, то душа должна мужественно противиться натиску демонов мира сего. На греховные вздыбливания коросты греха, на агрессию похоти и пошлости душа должна ответить взрывом протеста, противовосстанием совести, выпуклостями воли, выталкивающей, от­торгающей натиск греховности. Душа должна ответить падшему миру прямым сопротивлением лоб в лоб. Здоровая душа и отвечает таким сопротивлением, и вот тут психика человеческая неизбежно защемляется в столкновении противоборствующих начал. Сопро­тивление души греховным соблазнам мира и есть точка психической травмы. Отказ души признать над собой тираническую власть падшего мира — вот духовная причина травмированности психики. В этом мире психика должна неизбежно травмироваться в столк­новении души и мира, стать в той или иной степени жертвой этой духовной коллизии. Но как ни тяжки ранения, боли и страдания психики, главное, чтобы произошла коллизия столкновения, ибо только в столкновении, только в несогласии, в нонконформизме с миром выживает дух и сохраняет свое здоровье душа. Перед аб­солютным значением сохранения во здравии души и неугащения духа меркнут ужасы психических травм и расстройств. Я бы ска­зал, что они не просто меркнут, но самооправдываются. Охранение чистоты души, сохранение себя в духе есть столь абсолютная первостепенность, что она должна иметь значение непреложного императива личности, императива, принимающего, как неизбежное последствие, возможность психических травм. Травма психики есть неизбежная рана, неизбежное страдание в искупительном пути человека, ибо искупает он не менее чем грехопадение свое и искупает на путях духовного восхождения, очищения души и хранения ее во здравии. Сколь постыдна мирская «правда» о травмированной психике и сама забота о ненанесении психике ущербов, видно из любого возможного сравнения с проблематикой человеческой плоти. Слушать плоть, удовлетворять ее требования, охранять ее от травм и недовольств, от ущемлений — это значит в большинстве случаев позорно холить бренное свое тело, преда­ваться похотям жизни, забывая о душе, заглушая ее скорби и сетования. Я предвижу возмущенное поднятие бровей по поводу столь однозначно отрицательного моего отношения к слушанию плоти и удовлетворению ее требований, однако речь идет не о соблюдении крепости тела, чтоб оно, по возможности, не мешало действовать в жизни, как не идет речь и о дисциплине психики, необходимой для сосредоточения на внутреннем мире. Пагубна не дисциплина тела и не дисциплина психики, а перенесение центра значимостной тяжести с нужд души на нужды тела, с забот о чистоте души на заботу о нетравмированности психики. Перене­сение озабоченности с души на психику создает тип здорового человека, существа с крепкими нервами и спортивной фигурой, внутренне пустого и давно уже душевнобольного, ... душевно по­дорванного компромиссами и уступками греховным соблазнам. (Что делать, так надо было, чтоб не травмировать психику!!!)

Не о травмированной психике надо сокрушаться, а о травми­рованной душе. Наш путь есть искупительный. В жизненном пути через этот мир мы искупаем, выкупаем нечто, имеющее для нас абсолютную важность и первостепенное значение, ценой другого, не столь для нас важного. Не знаю, как смотришь ты на проблему выкупа, но я выкупаю у жизни свой внутренний мир, здоровый дух, здоровую душу. Если за это надо заплатить психической травмой, я готов на травму. Здоровье моего тела, нетравмированность моей психики лишь до тех пор имеют смысл, пока сохранена неущербленной, неискалеченной моя душа. Мне не по карману платить душевными издержками за психическое здоровье. Ни за что на свете нельзя платить душевными издержками, ибо эти издержки несоразмерны никаким выгодам и сокровищам мира.

А ведь нетравмированность психики покупается именно этой ценой. Уладься с миром, ... запудри стыки несовместимостей, загримируй компромиссы, подсыпь, подрой, ... подгони душевный рельеф под рога и копыта наступающего на тебя мира, «...приспо­собься к миру, который ты «застал» ...», и твоя психика почиет безмятежно,   избавленная  от  опасности  травм.   «Кози  фан  тутте»

... так поступают все! Все? Нет, все-таки не все! Этих «не всех», ... этих немногих называют психопатами, придурками, неадекват­ными. Давай же поговорим с тобой о тех, кого ты определил как  п с и х о п а т о в   в твоем последнем письме!

Итак, о психопатах или неадекватных. А и точно, ... мы неадекватны, не адекватны миру. Честно сказать, мне и помыслить страшно о том, что могло бы сделаться с моей душой, если бы я пошел на адеквацию с миром, который «застал». Неадекватность, несовместимость с миром, ... нерастворимость в мире численно маленького человечества психопатов имеет решающее значение в духовной судьбе этого мира и живущего в нем большого челове­чества. Большому человечеству духовная судьба мира непонятна и невидна, хотя самые высокоразвитые из его представителей всю жизнь питаются духовной энергией, вырабатываемой малым чело­вечеством, человечеством психически больных, или, попросту го­воря, п с и х о п а т о в, тех самых, что лечатся в психбольницах и швыряют вилками в незадачливых ценителей, как Врубель, трясут за грудки своих изолгавшихся учителей, как тряс Тарковский Зархи, отрезают себе уши в припадке психопатии раскаяния, как «...сумасшедший с бритвою в руке...», необъяснимо теряют богат­ство и положение в обществе, оставшись под старость в заброшен­ности с дрянной тряпичной повязкой на больной голове, как Рем­брандт, переселяются из роскошного особняка в неотапливаемую каморку на строительной площадке возводимой церкви, как Гауди, ... — ты понимаешь, рассказ может быть «утомительно» долог! Это рассказ о травмированной психике и цветущем здоровье душ. Золой разлетаются по ветру времен судьбы нормальных, психически здо­ровых. Духовные образы психопатов, психически травмированных входят в нетленное вечной жизни.

Так что тебе бы в пору радоваться о моей здоровой душе, а не тревожиться о травмированной психике. Только здоровая душа имеет творческий потенциал, только она найдет в себе силу ото­зваться на божественное воззвание принять духовное участие в Творении. Здоровье души связано с отвержением мира, и при этом действительно неизбежно травмируется психика. Ты прав! Но по­зорно быть правым со стороны мира! Мирская «правда» есть правда стыда, правда рабства, правда сиюминутности и тлена, ради кото­рых предается забвению бессмертная душа и вечная судьба. В мире падшем, в мире искупления согрешившей плоти есть простое и незыблемое правило: хранящий душу рискует психикой, охраняю­щий психику рискует душой. Такое впечатление, что ты совсем не видишь этого, если судить по наивной откровенности твоих слов: «Напомню: здоровый человек приспосабливается к миру, который он „застал", психопат желает приспособить мир к себе и бывает искренне уязвлен, если этого „почему-то" не происходит».

Ты, что ж, хочешь этим сказать, что если я оказался в свинарнике, то ради пользы психики должен жрать из общей бадьи, хрюкая и пиная шерстистых соседей? А если я, как ты выражаешься, «застал» мир немых, то должен во избежание психической травмы и в целях приспособления отрезать себе язык?

А если я «застал» мир убийц?

А если — мир собак?

Что ж,  ... сделаться убийцей? Сделаться собакой?

А что, если я «застал» мир окопавшейся посредственности, которая понимает только посредственность, которая пропускает, признает и востребует только посредственность? Так что же, по-твоему, сделаться и мне посредственностью, чтоб адекватно опре­делиться и поладить с миром без психических травм?

Нельзя не заметить, что ты сильно упрощаешь, верней, пыта­ешься упростить проблему, списывая многое на глупость психопата. Это не вполне честно, а потому и не вполне достойно! Наблюдая качественный состав мира так называемых психопатов, т. е. людей с психическими расстройствами на почве неприятия мира, ты не мог не заметить, что в подавляющем большинстве это люди не только не глупые, но отличающиеся великой глубиной, а часто и подлинной мудростью. Не надо столь провокативным способом облегчать себе нравственную проблему, не надо представлять че­ловека, отвергающего мир, дурачком, по слабоумию избравшим нелепый путь и ошарашенным его тупиковостью.

Эту попытку, попытку устранить трагедию жизни, объяснив ее недоумием или недостаточным знанием, сделал еще Сократ. Ничего у него не вышло! У того, кого ты именуешь психопатом, нет ложных надежд приспособить мир к себе, а его «искренняя уяз­вленность» происходит от душевной чуткости, от неспособности никак иначе принять падшесть мира. Я не поздравлю того, у кого найдется в запасе «счастливая» возможность поладить с греховностью и низостью окружающего нас мира. Страдание же о мире и духовной судьбе человека в мире возникает не от глупости и не от психопатии, а от глубины личности, от ее разбуженности и чуткости к страданию самого мира, всей твари, ввергнутой в смерть по человеческой вине. Глубочайший из людей (а по твоей класси­фикации, предельнейший из психопатов!) — тот, кто способен при­нять в себя не только все мировое страдание, но и страдание Бога о мире, кто способен духовным взором проникнуть божественную драму разлада Творца и твари.

Вот о чем можно было бы поговорить, так это о человеческой мелюзге, с миром ладящей, мир принимающей и ни психически, ни как-либо иначе миром не травмируемой. Можно было бы от­дельно остановиться на омерзительной «неразборчивости» звуков и поз,  которые приходится издавать и принимать этому твоему «нормальному» человеку, когда он «приспосабливается к миру, который застал». Геология перемен мировой падшести «творит» сообразную зоологию приспособительных типов. Кому-то пришлось «застать» мир палачей и доносчиков и адекватно к нему приспо­собиться. Другие «застали» мир бюрократической моли и тоже приспособились. Те стали молчащими ползающими, эти научились шуршать конторскими папками, как моль шуршит крылышками, поедая бумагу. Но самое страшное в этом не сами формы приспо­соблений, а умение пережить свое нечеловеческое, ... свое зооло­гическое состояние без психической травмы. Именно этим обнару­живает себя глубочайшая мутация в бесчеловечность. Последним следом человечности в приспособительных типах мировой зоологии оказывается острое переживание ненормальности, травматичности своего положения, беспрерывное стремление духовно разогнуться, хоть чуть-чуть подышать воздухом неприспособленности, ... воз­духом свободы. Это и означает, что в падшем мире подлинно, глубинно стоит вопрос не о мире, а о человеке. Это означает, что человеческая интуиция видит зависимость состояния мира от со­стояния человека. Это означает, что травмированная психика есть симптом невыносимости для человека форм приспособительной зоологии, ... что сама психическая травма — это сигнал отторжения начинающейся мутации в бесчеловечность. Образ и Подобие Божье в человеке противится упростительным мутациям, охраняет чело­века как человека, ... т. е. как существо богоподобное и свободное, а не звероподобное и детерминированное.

Тебе представляется слишком дорогой цена свободы и богоподобия? Что ж, каждый живет сообразно с представлениями о допустимых для себя затратах: за приспособленность платят упростительной мутацией, за свободу — психическими травмами. Кто-то привыкает жить в зловонии приспособительной зоологии, не зажимая носа, а кто-то привыкает платить больными нервами и психическими расстройствами за здоровье души и духовное самосохранение. Бердяев говорил, что свобода в этом мире есть трудность. Свободное отвержение мира трудно и требует от человека великих жертвоприношений. Приспособительная зоология не тре­бует ничего от человека, потому что сам человек приносится в жертву, прекращает существование как существо сильное и сво­бодное, способное на мужество и жертву. В случаях успешного приспособления к миру уже нельзя ставить вопрос о человеке, можно говорить лишь о материале мира. Так и мыслит материализм всех родов. Но человек не есть материал мира, наоборот, мир есть содержание человека, и мир таков, каков человек. Восхождение человека в дух через свободное отвержение мировой падшести возвышает и очищает мир вокруг него. Поэтому большой мир нормальных, т. е. приспособленных, оживает и духовно выживает только за счет той духовной энергии, которая генерируется малым миром ненормальных, психически травмированных, «психопатов». Этот малый мир оказывается достаточно силен для того, чтобы определить себя в свободе и самоценности. И получается, что на приспособленных мир стоит, расплющив их до зоологической не­узнаваемости, а за счет психически травмированных живет. Из духовной свободы и здоровья души, оплаченных дорогой ценой травмированной психики, возникает одухотворение темной материи мира, искупление его, прорыв за пределы греховной окоченелости в мир духовного огня, в открытие Смысла превыше мира, а ведь если мир этот еще до сих пор духовно теплится, то только за счет неугасания в нем превышающего Смысла. Человек жив Духом Божьим, мир жив духом человеческим, а дух — это всегда пре­вышающий смысл, это огонь, разрывающий пределы и высвечи­вающий из тьмы запредельную высшую цель. В который раз при­ходит мне на ум поистине боговдохновенное речение Бориса Пас­тернака: «Все на свете должно быть больше себя, чтобы быть собой». Чтоб быть человеком, надо носить в себе богочеловечность — возвышающее и освобождающее, а не мирочеловечность — низво­дящее и детерминирующее. Единственная надежда психически здо­рового человечества — на «психопатов», которые не станут к миру приспособливаться. Спасение стяжается отвержением. Христос ска­зал — «не любите мира,  ни того, что от мира сего».

……………………………………………………………………

 43 Теперь о первом из твоих вопросов, предложенных мне для  размышления. За внешней вопросительностью: «На основании ка­ких своих достижений ты счел возможным учить меня жить по-своему?», как я уже говорил, стоит внутренняя утвердитель­ность: «Ты не можешь меня учить, потому что за тобой нет никаких достижений, которые определяли бы тебя в жизни как авторитет».

Хочу сразу обратить твое внимание на категорическую сориентированность на мир твоего представления о достижениях. Из сказанного тобой явствует, что только то есть в твоих глазах достижение, что утверждает, усиливает в мире. Но в падшем мире, в мире, который творит зло и утверждает себя во зле, так понятое достижение есть делание зла и самоутверждение, самоподтверж­дение через зло. На языке духа — на котором только и возможен наш разговор — такое достижение есть падение, и чем авторитетней человек в мирском своем лице, чем прочней он в мирском поло­жении, тем он неизбежно более падший человек. В духовном плане существования, который всегда противонаправлен в-мире-стоянию и в-мире-утверждению, достижением нужно считать несделанное, не сотворенное в миру, ибо это есть непопущенное зло. Великим духовным достижением является аскеза и отказ от мира, во зле лежащего и душу человеческую губящего. Некоторым достижением можно считать уже раскаяние в мироделании, молитву о прощении за совершенные низости, ибо большинство из того, что делает человек в мире, есть низость или потворство низости. Не нужно быть страстным христианином, чтобы различить низкую и злую природу большинства мирских достижений, чтоб раз и навсегда поставить в кавычки само понятие «достижение» в его мирском толковании. Это я и буду делать в дальнейшем, чтоб нам легче было продолжать наши общие размышления. Итак, суть этого первого моего замечания сводится к тому, что людям, говорящим на языке духа и осмысливающим жизнь на духовном уровне, не годится аргументировать или критиковать с точки зрения мирской авторитетности или мирских «достижений*, ибо мирская автори­тетность — это авторитетность лжеца, насильника и убийцы перед не авторитетностью праведника, не умеющего лгать, не желающего насиловать, не способного убить.

Тебе надо было бы исходить из того, что уже сама речь моя, к тебе обращенная, настаивающая на оберегании и преумножении духовных ценностей в ущерб или, по крайней мере, без оглядки на мирское положение и преуспеяние, есть признак определенных моих достижений в духовном плане. Ведь само усмотрение духов­ного плана существования и признание за ним главенствующего значения в проблеме, которой имя — ЧЕЛОВЕК, — есть уже шаг на новом пути, а значит и достижение. За твоим же вопросом плохо скрыт намек на мою несостоятельность в мире и неспособ­ность ничему мирскому научить. Однако если б ты действительно целиком принадлежал миру, если б не имел смутных очертаний иных горизонтов перед своим духовным и умственным взором, то ты и не стал бы вступать, ... не смог бы вступить в тот разговор, который происходит между нами. Раз он происходит, значит ты имеешь некие интуиции об истине, в моих словах заключенной, хотя в отличие от меня до сих пор не способен сделать решительного признания, вступить на путь, которым я иду и который ни для кого в мире не закрыт. Ведь путь, которым я иду, есть не путь человечески-доказанный, а путь божественно-предзаданный. Это чтобы не следовать ему, необходимы хитроумнейшие доказатель­ства, это неизбежность гибели и необходимость зла надо вечно обосновывать. Добро же и спасение не нуждается в доказательствах, ибо предопределено человеку в сокровеннейшем боговдохновенном его содержании, в богочеловечестве. ДОСТИЖЕНИЕМ в прямом бескавычечном смысле должно пониматься некоторое возвышающее приближение к истине. Всякое же мирское «достижение» есть принижение, удаление от истины, а в пределе — самопотопление. Нынешнее состояние мира есть состояние донное, состояние зато­нувшей Атлантиды, и успех в таком мире (а ведь под «достижением о ты подразумевал именно успех, успешность ...) есть за редкими исключениями подонство, т. е. сознательное и целена­правленное достижение дна. Ты и сам отлично знаешь, какая пропасть муки и позора зияет между созданием художественного произведения, например, и процессом обеспечения ему успешной судьбы. ДОСТИЖЕНИЕ — это творчество. Устроение же в мире — это падение и духовное самокалечение. Так что о «достижении» в том смысле, какой ты в это слово вложил, можно пародийно сказать, что оно — отнюдь не достижение!

Теперь о той части твоего вопроса-утверждения, где постанов­ляется, что я не имею права тебя поучать. В этом ты прав, и я при­знаю твою правоту. Действительно, никто не имеет права поучать другого в смысле попирания его свободы, насильственного навязы­вания ему того, что внутренне не приемлется, отвергается. Это очень глубокий и важный аспект человечности. Человек — существо сво­бодное и духовно приемлет лишь то, что открылось ему в свободе доверия, в свободе приятия. Это один из центральных моментов не только человеческих отношений, но и отношений человека с Богом. Бога нельзя навязать, потому что ОН не желает быть навязан. Бог хочет свободы, Бог хотел свободы и даровал свободу человеку. От этого произошла мировая трагедия. Человек имел свободу отпасть от Бога и взял эту свободу. Теперь человек имеет свободу вернуться к Богу, и он должен взять эту свободу. Тот, кто не имеет свободного искания Бога, не примет Его ни из рук святого, ни из рук пророка, ни из рук религиозного мыслителя. Не примет он Бога даже и чу­дом, ибо просто не поверит чуду. Что и говорить, тебе мои речи звучат поучениями, да еще и безосновательными. Ты не в силах принять божье духом, а к тому ж еще и предъявляешь требование мирской авторитетности в обоснование самого права говорить о Боге и божественном. Слушает и верит доверие. Этого ты пока не хочешь видеть. Ты желаешь быть распятым на кресте неотразимых доводов, ты хочешь получить правду, как нечто тебя принуждающее, гне­тущее. Но правду нельзя получить принуждением. Это с неправед­ным можно смириться, согласиться на неправедное под давлением обоснованной необходимости. Это в мире лжи и насилия над душой может быть продиктован принцип: дурно, но необходимо. Ты наде­ешься получить правду так, как получил ложь, — принуждением, неволей, пассивностью смирения под давящей тяжестью мира, без творческого акта избрания и доверия, без усилия свободы, данной тебе для духовного пути. Но правда приемлется лишь добровольно, она открывается только доброй воле, только вольному шагу навстре­чу всему тому, что дышит в твоих глубинах, верней, задыхается там, опечатанное печатью «непроверенности», «недоказанности». В действительности же это правильней было бы назвать непринуж­денностью. Все то, что ты согласен был бы принять принуждением, может войти в тебя лишь непринужденно, свободно. Этого хочет Бог. Говорю так уверенно, потому что имею опыт богооткровения и богоединства в свободе. Бог открывается тому, кто свободно при­знает правду собственной совести, правду своей надежды,... тому, кто узнает голос божий как звучание изнутри, а не гром снаружи. Все, что я делаю, есть беспрерывное воззвание к твоей свободе. Ты же упрекаешь меня в недостатке подтверждающей мирской прину­дительности. Но меня не слишком угнетает раздраженность твоих упреков, в пылу которых ты даже готов поставить под вопрос всего меня как ценность из-за того, что я не удостоверен мирскими «до­стижениями», не санкционирован жизненным успехом. Все это, так сказать, предпоследние правды твоего самолюбия. Последней же правдой через все это проступает сам наш разговор, который ты не желаешь оставить даже после того, как я предложил его мирное окончание. В тебе слишком мало покоя, ты слишком чувствуешь тревожную правоту или, во всяком случае, некую необъяснимую оправданность моих «поучений». Что-то слишком глубокое и важ­ное в тебе отвечает на мои призывы и не соглашается смолкнуть по приказу твоей воли к обоснованности, к доказанности. Здесь и торчит тот самый кончик ниточки, за которую ты должен тянуть. Почему ты чувствуешь, что, оборвав этот разговор, останешься в темном и беспокойном? Зачем «осложняешь» себе столь, казалось бы, устроенную и налаженную внутреннюю жизнь? В твоем письмо содержится такой потенциал уязвленности, что совершенно непо­нятна и непоследовательна твоя приписка внизу: «Жду писем». Но она становится и понятной, и последовательной, если допустить, что нечто существенное в тебе с тобой не ладит, а ты не желаешь ос­таваться в разладе с самим собой. Все станет понятно, если при­знать, что, продолжая этот разговор со мной, ты ведешь разговор со своей собственной душой, и это не я говорю тебе: «Я прав!», это твоя душа тебе говорит: «Он прав!», ... а еще точней, душа говорит тебе: «Я права, а ты не прав!» Одним словом, твоя душа знает боль­ше об обоснованности моих «поучений», чем твой ум готов за ними признать. И важней всех твоих упреков и обвиняющих вопросов то, что ты не хочешь оборвать разговор. Это главное свидетельство актуальности проблематики, ее духовной безотносительности к мир­ским «авторитетам» и мирским «достижениям».

44 Дальше я, с твоего позволения, объединяю несколько сходных утверждений, которые содержатся в твоих вопросах №№ 2, 3, 4. Утверждения эти, скрытые косметической вопросительностью, та­ковы: «Ты брутально попираешь взгляды собеседника! Ты литера­турно грубишь, но не хочешь слушать литературных грубостей в ответ! Ты инфантил в своей запальчивости и скандальном тоне бесед! Подавляющему множеству людей почти невозможно общать­ся с тобой!» Ну что ж, ... пожалуй, что и верно!

Да, внутренняя правда вырывается из недр личности скорей подобно кипящему гейзеру, чем ласковому слабому ручейку. Слиш­ком насущны проблемы, обсуждаемые в беседах, подобных нашей. Только несерьезно забавляющийся, только поверхностно флиртую­щий с проблематикой может сохранить при этом благостно-лирическое журчание. Для кого вопросы эти — живая насущность, боль,... жизнь, для того всегда существует опасность войти в запальчивость, повысить голос.

Ты полуиронически, полураздраженно вопрошаешь, не считаю ли я инфантилизмом мою запальчивость!? О, разумеется считаю! Я вообще считаю, что все духовно существенное в этом мире связано с запальчивостью и целоличностной отданностью, какая отличает человеческое детство. Не ты ли сам всегда восхищенно говоришь: «Художник, ... ведь это вечный ребенок!» И таков всякий творящий в этом мире. Для темного царства посеревших от трезвости «нормальных» людей творец всегда ненормальный, всегда слишком впечатлительный, вечно неуместный и неуклады­вающийся в усредненные житейские клише, — одним словом, ре­бенок, которому приходится «мудро» прощать его детские неаде­кватности и перехлесты. Мои письма к тебе есть всегда вхождение в Смысл, самообретение в Смысле, то есть творческий, духовнообновляющий процесс, очень заинтересованный, очень личный. В мо­их отношениях с истиной нет ничего объективного, ничего отстра­ненного. Истина для меня не одна из возможных, в данный момент наиболее приемлемых гипотез, ... нет! Истина для меня — это путь и жизнь! Думаю, так было со всеми, кого дух призвал сказать какое-то личное и веское, выстраданное слово. Изречение внутрен­ней правды есть рождение в огне, горение. Дуновение духа — это обжигающий ветер. И нужна безотчетность и самоотдача детства, чтобы в этот огонь вступить, чтобы стоять под этим ветром. Су­ществам «взрослым», т. е. утратившим дар захватывающей цело-личностной инициативы, все представляется неоправданной запаль­чивостью, неуместным полемизмом, скандальностью. Зинаида Гип­пиус очень трезво и старчески скучно вспоминает о Бердяеве как о человеке, имевшем страсть к полемике «даже там, где она неуместна». Но таким отзывом Гиппиус характеризует не Бердяева, а прежде всего себя. Когда истина не есть воздух жизни, когда ею желают воспользоваться как послеобеденным десертом — вкус­ненько и ненавязчиво, так сказать, памятуя правило, что на полный желудок нельзя много сладкого, — тогда и страсть к полемике может оказаться неуместной. Отвратительна мель серединной жиз­ни, которая, заносчиво нося название светской, не допускает ничего захватывающего, ничего колеблющего стоячие воды заплесневелой равнодушием повседневности. Я всегда недоумевал о лермонтовской фразе:  «Грусть в обществе смешна, а излишняя веселость неприлична». Не то удивляло, что нельзя в обществе ни плакать, ни смеяться, а то потрясало, что эта страшная молчаливая ложь, которой опутали себя люди, признала отчуждение формой сосуще­ствования и назвала это «обществом», дав ему один только непре­ложный закон — вежливость, т. е. такое выдерживание взаим­ного обхождения, чтобы обходить друг друга, ничем не задев, никак не вступив во взаимнооткрывающее общение. Чтобы не нарушить покоя беспроблемности, человеку вменено было в хоро­ший тон подавить, сковать, задушить свою горячую проблематич­ность. Вот и превратились образы человеческие в «приличьем стянутые маски».

Для мира разобщенности и вражды, как определяет наш мир Бердяев, формализм светской жизни — вещь, пожалуй, полезная. Там, где все равно нет надежды на общение, на открытие лица, на выход «я» к «ты», ... там, где не преодолевается одиночество закупоренного в себе эго, там действительно худой мир лучше доброй ссоры, ибо попытки общений без выхода из замкнутости эго всегда чреваты войной, раздором. Формализм же светского обхождения не нарушит мира ходячих человекомогил.

Но в нашем случае, как мне кажется, речь идет о пробе настоящего общения, которое чревато плодами, а вместе с тем и напряжениями. Причем я думаю, что несколько порой возбужден­ный характер этого общения, который тебе даже представляется скандальным, сыграл существенную роль в том, что общение это не угасло скоро и безрезультатно, как угасает в формализме свет­скости большинство человеческих общений. Думаю, оно заглохло бы уже давно, если б мое обращение к тебе не было таким острым, заинтересованно-личным, иногда и резким. Сила приливной волны вызвала сильную отливную волну, и в последних твоих письмах наметился выход из непроницаемости спокойствия, которое тебе, судя по твоим жизненным установкам, очень не хотелось бы на­рушать. Твоя духовная озабоченность, по-видимому, сильней ум­ственных рецептов невозмутимости, которые ты сам себе прописал.

Чтобы несколько охладить твое возбуждение по поводу моей брутальности и скандального тона, предлагаю тебе прочесть пре­дисловие, написанное знаменитым философом Артуром Шопенгау­эром к первому изданию своего сочинения «Две основные проблемы этики», где он, не давая себе забот корректности, изливается в ненависти и презрении к другому еще более знаменитому философу Гегелю. Когда ты познакомишься с этими примечательными стра­ничками, открыто называющими Гегеля «заурядной головой, но незаурядным шарлатаном», определяющими гегелевскую филосо­фию как «колоссальную мистификацию», как «псевдофилософию, расслабляющую все умственные способности, заглушающую всякое подлинное мышление, ... пустейшую, бессмысленнейшую, ... умопомрачительнейшую чепуху», как «вздорную выдумку», — одним словом, без обиняков клеймящими величайшего из философов Гегеля как ничтожного и бездарнейшего бумагомарателя всех вре­мен, тогда, может быть, ты ясней увидишь свое собственное об­винение в мой адрес. Тогда ты может быть, изменишь параметры представлений о том, что такое скандальный тон ведения беседы!!! Сравнение отрезвляет!

45 Бердяев писал, что история философии полна драматизма познавательной жажды. Надо глубоко вникнуть в это, надо отдать себе отчет, что за типом и способами философствования стоит не сухая академическая фигура, а страстное и глубоко персональное, интимное избрание, острый личный мотив, личная тема. Это ка­сается всех типов философского мышления, но в особенности — философии экзистенциальной. Экзистенциальное философствование эмоционально. Оно — менее всего плод холодных рационализации и логизирования-аналогизирования. Философствование экзистен­циального типа целиком растет из личного опыта, из конкретного духовного пути личности. Именно такому типу философствования принадлежат и мои размышления, мои находки и выношенности. Мой тип миропознания основывается не на поиске соответствий в логических схемах и понятиях, но на открытии зависимостей внешнего мира, мира феноменального, от состояния моего внут­реннего мира, мира духовно-нуменального, который я полагаю первосущностным.

Я ищу объяснимости внешнего мира во внутренней моей убеж­денности. Истинно для меня во внешнем мире не то, что навязано мне давлением логики и рациональной необходимости, а то, что без протеста принимается моим духовным миром, что не вызывает возмущения совести, что не возбуждает душевных мук. Только так принятое есть для меня истинное. Критерий истинности фе­номенального мира для меня есть санкционированность его миром духовным. Вот почему столь многое во внешнем мире для меня — ложь и неистинность, хотя формально-принудительно и логически оно может признаваться однозначно верным, истинным и непогре­шимым. Мое философствование есть моя борьба против утеснений подлинного неподлинным, против тирании феноменального мира над миром нуменальным, т. е. иначе говоря, — это борьба против явлений мировой падшести за нетленные духовные сущности. Эта борьба драматична и даже трагична, потому что в мире феноменов притеснены и закрыты ноумены, потому что князь мира есть дьявол и атмосфера мира есть падшесть. Моя борьба, как и борьба всех людей веры, есть борьба эсхатологически ориентированная, питающаяся надеждой на конец этого мира, на пресечение падшего существования. Это борьба подземного огня с коростой мировой поверхности,  борьба скованного духа против узилища греховной плоти. Я знаю, что моя борьба не может кончить этот мир, не может прервать нить падшего существования в падшем времени. Но я также знаю, что моя борьба, как и духовная борьба любой личности, может нечто уготовить для приближения последних времен, для приближения конца этого пораженного грехом мира. Ради этого и продолжается борьба, продолжается философствование как откровение духа и как сражение за дух. Апокалипсис не только нисходит на этот мир, но и уготовляется всеми духовными силами этого мира. Апокалипсис стяжается!

Ты, судя по всему, никогда не имел столь личного, интимного мотива в философии. Для тебя, как ты сам говоришь, философия есть возможность «узнавать другое», то есть тешить свою мысли­тельную потребность. Но ничего такого, от чего бы зависело твое духовное состояние и даже вся твоя жизнь, ты в философии не открыл. Значит нет для тебя в области философского познания ничего столь личного и драматического, за что ты готов был бы бороться, а если надо, даже ругаться и кричать.

Мои философские побуждения иные, чем твои. Для меня фи­лософия есть озабоченность жизнью, то есть то, что отзывается во мне, что резонирует и накаляет. Я не просто удовлетворяю в философии свой интерес к «другому», ... я выражаю в самом типе философствования мою этическую, мою общечеловеческую основу. Я переживаю, не созерцаю, а именно переживаю (!) через фило­софию свои духовные основания, свою человечность. Переживаю и отстаиваю!!! Отстаивание же есть часто прямое столкновение, борьба, и в этой борьбе, где так громадно важны цели, порой вежливость и пиетет отступают под натиском противостояний. Тут не шутки и не светская вежливость, ... тут не легкий разговорный «флирт». Тут ведется борьба за сущности, ... тут мысли догова­риваются до конца, тут правда обнажается — как клинок в бою. Клинок ведь не обнажают наполовину, когда дело идет о жизни. Думаю, что и для тебя в нашем разговоре дело зашло дальше, чем ты предполагал. Я очень надеюсь на это! Да, ... в крайних случаях я иду на литературные грубости (но только литературные!!!) и готов к тому, что мне придется услышать их в ответ. Меня, например, не останавливает то, что ты открыто определяешь меня недоразвитым инфантилом и психически травмированным, чуть ли не психопатом. Смущает, ... но не останавливает! Напротив, это заставляет меня еще и еще раз подвергнуть себя проверке, взглянуть на свою жизнь с предложенных тобою точек зрения: а не инфантил ли я, ... не психопат ли? И если да, то отчего? Ведь диагностированные тобой инфантилизм и психическая травмированность — это не врожденные, а, так сказать, «благоприобретен­ные» черты. И вот я задумываюсь над твоими литературными грубостями и причинами, их побудившими. Задумываюсь и нахожу объяснения, — прежде всего для себя самого, а потом и для тебя, если тебя вообще интересует суть нашего разговора, а не одна вежливость его ведения. Для меня, по крайней мере, шероховатости наших с тобой обоюдных литературных грубостей отступают перед сущностной значимостью разговора.

Ты прислал мне целый ряд утверждений, загримированных под вопросы для размышления. В ответ я шлю тебе вопрос, выражен­ный в утвердительной форме, — утверждение, которое должно прозвучать в тебе самовопросом. Вот оно, это утверждение: я не верю, даже вопреки эпикурейской наружности твоих концепций, что тебя совершенно не занимает проблема смысла, что ты абсолютно равнодушен к существу нашего разговора. Я думаю, что в сокро­венной глубине твоей личности, которую ты скрываешь от мира и от себя самого, — что в этой глубине живет неутихающее бес­покойство о смысле жизни, о назначении человека на земле, о невозможности принять жизнь в материалистической ее модели, о недопустимости идеи смерти, ... о ее несвязуемости с идеей человечности, со Смыслом жизни, который хоть разок за жизнь, а все ж мелькнет всякому человеческому существу. Я также думаю, что у тебя, как человека мыслящего, не может не возникать потребности в обсуждении этих коренных проблем человеческого существования. В твое эпикурейское спокойствие я не верю. Это лишь утишенная поверхность, лишь смиренность внешних бурь. Уже сам всплеск раздраженной вопросительно-утвердительности, пронизывающей твое последнее письмо, свидетельствует о том, что у тебя нет и не было желания прекращать разговор, что многое еще недодумано, недовысказано. Подводная стремнина влечет тебя не прочь от диалога, а навстречу диалогу. Эта подводная стремнина и есть та самая познавательная жажда, жажда всякого думающего человека открыть свое подлинное лицо в мире, объяснить себе жизнь, оправдать жизнь и ее бесконечную тяготу перед судом своего «я». В этом выражает себя богоданная свобода. Человек свободен по воле Господней, ... он свободен прежде всего познать себя! Познать же себя — это значит открыть свой смысл, увидеть себя в смысле. Жизнь не дает чувства смысла, она в повседневности своего течения и смертности своего завершения утверждает только бессмыслицу. Но человек есть прежде всего существо, которому дано острое чувство смысла, переживание смысла как присутствия, как необходимого содержания в существовании. Имея чувство не­обходимости смысла, человек никогда не примирится с бессмыс­лицей. Его судьба — либо насадить в себе бессмыслицу и жить в подавленности своей экзистенциальной проблематики, либо искать смысл вне мира сего и найти его в Боге, ... пережить богооткровение как экзистенциальную встречу в свободе духовного пути, увидеть падшесть мира и искупительный смысл жизни. Искание смысла

и открывание смысла (ибо он не может быть статически открыт, но лишь динамически открываем через свободу духовной актив­ности) сопряжено с борьбой и требует силы. Подавление же своей экзистенциальной проблематики, самонавязывание бессмыслицы как закона жизни есть слабость и принятие рабского ярма. И вот я думаю, что тоскливое ярмо конформизма, которое ты принял умом и по воле ума, закусив горечь конфеткой эпикурейства, — что это ярмо не смогло усмирить твою внутреннюю свободу, хотя и сковало ее. В нашем общении твоя скованная свобода оживает и крепнет, даже если внешне еще и не дает о себе знать. Вот почему глубиной своей личности, сокровенностью своей ты не желаешь прекращения разговора. Меня не удивляет ни вспышка твоего раздражения, ни упреки в брутальности, скандальности. За всем этим скрывается то, что обрыв нашего разговора на полуслове есть для тебя отказ в признании за тобой права на изъявление духовной свободы. Здесь восстают твои глубины, само твое досто­инство человека, и это очень радующий, обнадеживающий голос.

Ты, конечно, изменишь суждение о степени моей запальчивости и скандальности тона, когда познакомишься со светской «благо­видностью» шопенгауэровских излияний, но должен сказать, спра­ведливости ради, что мне понятны твои затруднения. Я и сам всегда относился с повышенной чувствительностью к малейшему недостатку пиетета в обращении к себе. Но с тех пор как я обратил лицо мое к Богу, мне сделалось много легче смирять мою самость. Просто я стал теперь глядеть на нее не столько самовлюбленными глазами эго, сколько искаженными стыдом глазами совести.

И вот что еще хочу я добавить в обсуждение вопроса о запаль­чивости, брутальности и скандале в разговорах про дух и духовную жизнь: «Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился, и шестикрылый серафим на перепутье мне явился. Моих ушей коснулся он, и их наполнил шум и звон: и внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, и вырвал грешный мой язык, и празднословный и лукавый, и жало мудрыя змеи в уста замершие мои вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, и сердце трепетное вынул, и угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул». ... Поверь мне, лишь тот, кто пережил такую встречу и такое преображение, т. е. лишь тот, в ком совершилось богооткровение, может понять, насколько непреувеличены пушкинские строчки. Ты вот, к примеру, желаешь мне творческой эйфории при относительном спокойствии духа, даже не представляя себе, насколько противоречиво и невозможно в реализации твое пожелание. Творческие эйфории, как и само твор­чество, связаны с миром духовных сущностей, нуменов, вморожен­ных  в окоченелость феноменального мира и поддающихся извлечению лишь через духовные усилия и духовную борьбу. Нужно горение, а не спокойствие духа, чтобы добыть из тупого равнодушия падшего мира явлений хоть самую малость духовносущностного. В мире сущностей нет спокойствия духа, там дух горит, а не покоится. Мир сущностей — это мир пламени. Мир же объектив­ный, мир охладелых вещей, мир быта, где дух угашен, где все сморожено из живой сущности в пустую феноменальную форму, — этот мир доступен спокойствию духа, тихим радостям непотрево­женного эпикурейства. Творческие эйфории суть экстазы, расплав­ления и выходы из себя. Они познаются как муки и радости. Ничего нет более чуждого творческой эйфории, чем спокойствие Духа.

Еще ты спрашиваешь, не напоминает ли мне кого-нибудь моя 46 экстремистская позиция — «кто не с нами, тот против нас»?

Отвечаю: напоминает!

Эта моя духовная позиция, которую я нигде прямо не высказал, но которую ты безошибочно уловил в ее острой принципиальности и бескомпромиссности, действительно может, на поверхностный взгляд, показаться экстремистской. И так понятая, она неизбежно напомнит всякий экстремизм: большевистский ли, фашистский ли или религиозно-фанатический. Но моя позиция не есть экстремизм прежде всего потому, что не предполагает никакого насилия над теми, кто не со мной, как не предполагает и насильственного обращения несогласных. Она взывает к духовному пробуждению и ищет духовного братства.

Что делать, ... всякая принципиальность на свете напоминает о принципиальности, перешедшей в насилие. Всякий пророческий пафос может вызвать воспоминание о лжепророках. Евангелие* предупреждает о лжепророках. Однако надобно же и иметь духов­ные средства отличать пророка от лжепророков. Антихрист ведь тоже чертами напоминает Христа, но это не повод коситься на Распятие или подозревать в Распятом врага человеческого. Дра­матизм и духовная рискованность человеческого положения в том и заключаются, что лжепророки могут произносить свои лжепро­рочества с пафосом и требовательностью, напоминающей пророчес­кую. Лжепророки и возможны только потому, что были пророки, что можно рядиться в пророческие одежды. Лжепророк — кари­катура на пророка. Но есть суть, которая всегда обнаруживает лжепророка, есть качество, которое доступно лишь истинному про­року: пророчество во имя Господне, исповедание Отца, Сына и Духа Святого. Сколько бы ни распинался лжепророк, он рано или поздно становится в тупик перед исповеданием имени Христа, ибо лжепророк всегда пророчествует во имя свое, а не во имя Господне. Это замечательно показал Владимир Соловьев в своей «Повести об Антихристе». Имя лжепророчества — мир, власть, могущество, насилие «правильных» над «неправильными». Имя пророчества — Бог, любовь, сострадание, духовное братство. Лжепророк говорит: насилуй инакомыслящего во имя мое и моего дела! Пророк говорит: отступи от инакомыслящего, ... обратись, воззови к нему, но отступи безнасильственно, если он не внемлет, отступи во имя любви Господней. Пророк — не насильник, хотя и не примирится никогда с тем, что обличает. Это твердость, а не экстремизм!

У меня нет оснований считать себя пророком. Моя жизнь слишком связана с уединением и художеством, чтобы называться пророческой. Но должен сказать тебе из личного духовного опыта: всякий, кто открывает путь в Смысле, всякий, кому блеснет луч осияющий, кто хоть один раз узрел в этом свете божественные первоглубины жизни, принимает в себя что-то пророческое, и это пророческое может потребовать выхода. Истина является в облаке энергий коммюнотарности, она требует раскрытия в слове, она утверждает себя в духовной разделенности. Истина является не только пророкам. Она может открыться художнику и поэту, как Рембрандт и Тютчев, романисту или философу, как Достоевский и Бердяев. Они не сделались пророками в библейском смысле этого слова, но творчество каждого из них хранит в своих глубинах профетический огонь. Истина является не только пророкам, но всякий, перед кем она предстала, испытывает потребность проро­чествовать о ней. Это судьба! Что касается «подавляющего множе­ства», которому так трудно общаться со мной, то этому самому «множеству» было всегда трудно со всяким, кто пытался сказать хоть что-нибудь существенное. Я знаю это и принимаю как пе­чальную правду моего духовного пути.

Одно ясно: «глаголом жечь сердца...» есть потребность и у меня. Не во имя свое, но во имя высшего божественного Смысла, открывшего мне значение жизни и назначение человека. Тут за­ведомо отпадает «подавляющее множество». Отваливается, как го­релые бабочки от свечи. Слабые души — В., например, — держатся на почтительном расстоянии, не порывая связей, но и не вступая в разговор. Сильные же люди, как ты, отваживаются на разговор и не желают его обрывать даже под «угрозой» литературных грубостей и прочих осложнений. Именно об этом свидетельствует твое последнее «раздраженное» письмо с многозначительной при­пиской в конце: «Жду писем». Сильные люди — редкость! О «по­давляющем множестве» нет смысла и ставить вопрос. Я не рас­считан на общение с «большинством», а «большинство» не рас­считано на приятие меня. Это тоже судьба!

Давай же забудем с тобой слова «сжигать мосты»! Все мосты на свете и так горят, вопреки противопожарной безопасности. Долговечны одни только духовные узы и мосты, соединяющие близкие души.  Давай  же  будем  укреплять  мосты  между  нами духовным материалом несгораемого. Не надо грубить мне просто ради «грубости в ответ», ... не надо травмировать из мести. НО НАДО ... ОБЯЗАТЕЛЬНО НАДО ДОГОВАРИВАТЬ, ЕСЛИ НЕДО­ГОВОРЕННОЕ — НЕ ПРОСТО РУГАНЬ, А МЫСЛИ, ЧУВСТВА, НЕСОГЛАСИЕ,  ... ПРОТЕСТ!

ТАК И ЖИВЕТ ДИАЛОГ, ТАК И ТВОРИТ СЕБЯ РАЗГОВОР!

 

ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 27 ОКТЯБРЯ 1995 г.

 

«Твое письмо превосходно во всех отношениях и, конечно, настраивает на определенный обмен мыслями. Но, как я понимаю, это должен быть обмен без утайки и обидного для истинного философа снисхождения, что (не скрою!) останавливало меня в ходе предыдущих «обменов». Тем более что ты металлически тре­буешь:  «НАДО ДОГОВАРИВАТЬ!»

Договариваю!

Да, у нас есть «общность духовной проблематики», а точнее, духовных средств существования. И ты красуешься со стороны Бога, потому что И. барахтается со стороны мира. Мне тоже не приходилось сильно рассчитывать на Бога. Он всегда был для меня одним из богов Эпикура, занимающихся своими делами в меж­звездном пространстве и равнодушных к судьбам людей.

Я рад, что ты мужественно признаешь некоторые мои умоза­ключения верными, хотя с блеском переводишь проблему в вопрос о знаках плюс и минус. Мне это тоже подходит, но все же надо договориться заранее, что мы считаем больного здоровым, а психа нормальным. А то получится, что мы говорим на детском «обрат­ном» языке. И дело совсем не в том, где кто лечится и от кого расцветает культура, а в точной общечеловеческой констатации, которую ты признавать не желаешь.

«Хранящий душу рискует психикой, охраняющий психику рис­кует душой» — этот твой афоризм можно вывешивать над вратами любого храма. Для тепличных условий твоего существования такой максимализм, видно, возможен, но ты ведь не живешь в быту, не общаешься с людьми на работе, не противостоишь интригам и подлости, которыми живут 99% двуногих. Поэтому ты психику считаешь не оружием смертельного боя за реальную жизнь в человеческом муравейнике, а «тонкой перегородкой между двумя мирами ».

Ты иронически намекаешь на мою неспособность мужественно платить за свободу духа и здоровье души. Ты пишешь: «Не знаю, как ты смотришь на проблему выкупа, но я выкупаю у жизни свой внутренний мир, здоровый дух, здоровую душу», «Мне не по карману платить душевными издержками за психическое здоро­вье». Но ты даже не понимаешь, в какое смешное положение себя ставишь подобными речами. Да ничего ты не выкупаешь у жизни, ... это тебя выкупают! И издержки платятся не из твоего кармана. Ты с детской непосредственностью говоришь: «Мы пахали...Ь И тот же инфантилизм не позволяет тебе понять, что несмотря на яркость своей личности, талант литератора и пристрастия богослова, жизни учить ты не можешь, ты ее просто отверг, не вникая в подробности. Это не твоя область, реальная жизнь. С твоим арсеналом воззрений нельзя быть учителем жизни, хотя пророком — может быть!

Однако (!) среди кого ты хотел бы пророчествовать? Среди людишек, которых ты ни во что не ставишь? С которыми не хочешь и не можешь найти контакта? Которые никогда не захотят и не смогут хоть приблизительно осознать глубину твоего «что»? Для которых глубоко личное — все, кроме философии?

Воздушные замки...

Ты посылаешь мне вопрос о «коренных вопросах существова­ния», и я отвечаю — «ДА!», — занимают меня эти вопросы всю жизнь. И, как показывает практика, я не без успеха их решал, но только как вопросы о конечных перспективах, а не о «беско­нечных перспективах, отворяющихся за смертью». Ты хорошо сказал о познавательной жажде. Эта жажда двигает мою духовную тектонику. Вот почему хоть жизнь и кончается, но интерес к ней не иссякает. Но это интерес к жизни, а не к смерти, к познанию богатейших проявлений жизни и к творческой радости от этого познания.

Как видишь, Богу в моем жизненном комплексе места не нашлось. Его всегда заменял категорический императив. Ты же «обратил лицо свое к Господу» и таким способом укротил свою «яростную самость». Не спорю, хотя считаю, что таков твой мо­дифицированный категорический императив.

Это должно было бы сказаться на твоем отношении к заблудшим людям, а ты все разишь их «жалом мудрой змеи». Они хотят покоя и радости, а ты тянешь в «мир пламени», к «экстазам, расплавлениям и выходам из себя». Уверен, никто добровольно не пойдет, — даже за пророком, тем более желающим говорить одну только правду, которая горька».

 

ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 4 НОЯБРЯ 1995 г.

 

«Ну вот видишь, как остра и актуальна наша с тобой пробле­матическая рознь!

И конечно же — ДОГОВАРИВАТЬ!!!

А как же еще узнать себя, как не разглядев в зеркале досказанности?! И чего стоят разговоры, не ищущие проясняющего конца! Ведь важное обозначается только после полного и откро­венного раскрытия всех скобок.

Те ворота, от которых ты поспешил, было, отъехать, — это наша совесть. Мы стоим по ее разные стороны, по разные стороны ворот, и нам не отворотить от них просто так, спокойно разъехав­шись. В каждом из нас такая перспектива вызывает волну протеста, каждый из нас озабочен и хочет отстоять свою озабоченность, свою правду или то, что он себе в правду вменил.

Думаю, что не ошибусь, если так определю внутреннее содер­жание нашего общения: я взываю к твоей совести, а ты требуешь взаимности от своей собственной! Такова относительность наших положений в духовном мире. Есть надобность еще раз повторить, что наш разговор действителен лишь в духовном плане существо­вания, он совершенно несостоятелен на витальном уровне и был бы несостоятелен, если б ты целиком находился на этом уровне. Тогда бы ты просто и без затей сказал: «Никакого Бога нет, а речи твои — просто досужие бредни бездельника о. Но ты слишком сло­жен для таких пещерных «умозаключений», слишком многое от­крыто тебе и в тебе, и закрыть наш разговор подобным образом для тебя задача невыполнимая. Ты не можешь поднять топор на живое деревце твоей совести, ты предвидишь слишком сильные боли от попыток его прямого вырубания и потому ищешь унять его произрастание, засушить иронией, заморозить осторожными полушутками-полураздражениями. И вот тебе первая из них: «...ты красуешься со стороны Бога, потому что И. барахтается со стороны мира». Ведь ты не И., а себя имеешь в виду, потому что И. хоть и барахтается, как ты говоришь, со стороны мира, но тем не менее живет едиными со мной ценностями и единой верой. Она, пользуясь твоей классификацией, тоже красуется со стороны Бога, хотя и принуждена пробираться через мировую мерзость. Здесь нет того противоречия, которое ты хотел бы видеть: красоваться со стороны Бога можно и барахтаясь в миру. Положение со стороны Бога не за­висит от мирского состояния. Это положение целиком определяется состоянием духовным. Красоваться со стороны Бога, как ни не­удачно это твое выражение, может всякий, кто в Бога верует: и тот, чей корабль уверенно разрезает мировые волны, и тот, чья ут­лая скорлупка едва барахтается на поверхности этих зловонных вод.

Очень видна напряженная половинчатость твоей позиции в том маленьком обстоятельстве, что явно гротескное слово «красуешься» ты не поставил в кавычки, хотя по интонации напрашивалось. Должна была ус дышаться издевательская нотка, но ты сдержал интонацию. Совесть твоя тебя уберегла. Она наложила печать на уже было искривившиеся уста, и так оно и повисло в тумане неопределенности, это слово, то ли издевательское, то ли раздра­женное, то ли ... А может быть, в последний миг ты вдруг понял, что действительно есть красота в человеческом положении со сто­роны Бога? И что духовное положение со стороны мира нестерпимо уродливо, а апология мира низменна и срамна?

47 Говоришь, тебе «не приходилось сильно рассчитывать на Бога»?! А задумывался ли ты, что и кто стоит за этой твоей обвинительной декларацией? Весь необъятный грехоблудящий мир в один оби­женный голос предъявляет Богу претензию в невспоможении. Мир, не знающий Бога душой, не имеющий его в вере, с возмущением требует себе помощи от Бога. И в чем? В мирском своем хотении, в греховных амбициях, в стяжаниях и жадных алканиях всех родов и видов. Рассчитывать на Бога — а в чем? В чем ты полагаешь свой расчет на Бога? В чем не помог Он тебе? Быть выше, чище, добрей, ... честней? Или Он не помог тебе охранить душу от нечисти мирских соблазнов? Всякое слово Божье, ... все слова Божьи только о чистоте и высоте. Все они — призыв и напоми­нание, завет хранить чистоту и скорбеть о грехе раскаянием, быть в меру сил совершенным, ибо совершенен Отец наш небесный. Какой помощи от Бога ждал ты в мире, где Сын Божий распят? Может, ты ожидал, что Бог станет мостить и спрямлять тебе грешные пути? Что Он поможет тебе преуспеть в земных царствах? Но Царство Божье не от мира сего, и Бог не пособник в мирских делах, как и не Создатель Он этого мира. Бог творил и творит мир духовный, мир совершенный, о котором мы имеем понятие и свет которого носим в себе. Но живем мы не в божьем мире, а в мире, отпавшем от Бога, в мире согрешившего человека, пока­ранного не Богом, а последствиями своего падения. От Бога дана нам помощь великая и вечная — наша совесть, голосом которой Бог обращается к нам, упреждает грех и просит не грешить. Тошнота наша перед всяким падением и согрешением, мука души нашей и весь наш жалкий вид после того, как падение соверши­лось, — все это есть божья помощь нам — уроки совести, опыт раскаяния или еще более тяжкий опыт мук нераскаянности. По­мощь Бога есть данная нам способность видеть духовным взором и переживать всем нашим существом духовные высоты, ... и всякий, кто не отворачивается душой от этой помощи, ощущает ее живую и действенную силу. Бог помогает нам в духовном восхождении. Помогает тем, что Он есть и говорит с нами.

Но Бог есть Дух, и Царство Божье есть Царство Духа, царство не от мира сего. Чтобы требовать и ожидать от Бога помощи, надобно свободно отдать предпочтение духу перед плотью, возже­лать духовного мира прежде и больше мира плотского, духовно исполнить Христову заповедь «не любить мира, ни того, что от мира сего», целоличностно предпочесть миру этому мир иной. Так и живет верующее человечество — малое ли, большое — с Богом и божьей помощью,  имея Бога и рассчитывая на Бога.

Твоим же голосом говорит человечество неверующее (точней, ве­рующее бессознательно, ибо мы уже выяснили, что в универсализме надежды проявляется латентная вера всех без исключения людей!), человечество, от мира сего и сокровищ его отказаться не желающее, живущее под властью князя мира и в его законе. Закон же князя мира сего есть грех. И вот ты, а заодно и все, иже с тобою, подни­маете свой возмущенный глас на Бога, который оставил вас без по­мощи и благословения в вашей греховной возне, в вашей собачьей грызне за обладание этим миром и его сокровищами. Вы не желали и не желаете восходить к Богу, отряхая от ног своих прах мира, отказываясь от его низменных страстей и соблазнов, вы не хотите идти туда, где обитает Бог, где жива и действенна его помощь, нет! ... вы хотите, чтобы Бог сошел к вам в падший по вашей же (по нашей!) вине мир и помог вам в нем удобно и безбедно устроиться, поспособствовал в утолении ваших ненасытных самолюбий, укрепил бы вашу хищную силу, заточил бы ваши собачьи клыки. Вы не желаете избрать божье, т. е. то, в чем Бог обитает и хочет помочь, ... нет! вы требуете от Бога, чтобы Он принял греховное человечес­кое, т. е. то, что отпало от Бога, в чем Он не обитает. Вы хотите, чтобы Он помог вам продлить ваш грех и греховный мир, который вы обоготворили вместо Бога.

Что означает твоя фраза: «Он всегда был для меня одним из богов Эпикура, занимающихся своими делами в межзвездных про­странствах и равнодушных к судьбам людей»? Какими твоими делами не пожелал заниматься Бог: делами твоей совести, делами твоего творчества или духовно-душевного существования? Или ты предъявляешь ему счет за пот лица твоего, в котором ты вкушаешь хлеб свой? Так ведь пот лица нашего — это плод греха нашего, нашего падения из чистоты в грязь, из Духа нетленного в плоть, пораженную тленом. Бог не может помочь отвернувшемуся от него. Он может и хочет помочь лишь тому, кто ищет вернуться, кто обратил лицо свое к Богу, а значит, прежде всего, уверовал. И за веру вознаграждает Бог, и помощь его верующей душе ничем не измерима! Лишь по духовному невежеству может произойти ото­ждествление Бога с миром, лишь по слепоте духовной можно принять мир этот за божье творение и востребовать от Бога помощи этому миру. Нет, ... возможна лишь божья помощь от этого мира, ... лишь помощь в протесте и отвержении, а не в приятии и укреплении падшего мира. В этом мире Бог не только не помощник, но Он прямо мешает этому миру, не нужен ему, ибо затрудняет его звериные телодвижения, тормозит «безупречную » механику самопожирания, которая правит этим миром. Бог не нужен миро­вому началу, Бог необходим началу духовному. Бог не помощник в греховных делах мироприятия и миростроительства. Воля Бога и помощь Его — делу духовного уготовления мира иного, на этот мир ничем не похожего, но духовно зарождающегося уже здесь, ... зарождающегося как отвержение этого мира, как развенчание самовластного царства князя мира сего, как творчество духовных символов-предощущений грядущего Царства Божия. Кто целиком в миру, .. - кто принял мощь и власть князя мира сего как единственную и признал ее как верховную, тот не вправе и заго­варивать о Боге, тем более укорять Бога за неподанную помощь. За помощью, как ты знаешь, обращаются к властям, так что всякому надобно обращаться за вспоможением к той власти, ко­торую он признал, которой подчинился и которой, стало быть, служит.

Тем, которые живут лишь мирской судьбой, Бог всегда будет представляться чем-то или кем-то далеким, «занятым своими де­лами в межзвездном пространстве и равнодушным к судьбам лю­дей», ибо Бог означает внемирное, немирное, ... непадшее. Он может означать в этом мире лишь то, что не от мира сего, то есть нашу духовную, а не витальную экзистенцию, нашу вечную, а не мирскую судьбу. Она — эта вечная судьба — может представляться человеку межзвездно-пространственным бредом, а может стать бли­жайшей и насущнейшей реальностью. Все зависит от символа веры: если символ веры — мир, то все нереально и неважно, что не от мира; если символ веры — Бог, то ничто в мире не может быть столь важным, как божественное, столь реальным, как богодуховное!

Ты говоришь о равнодушии Бога к твоей судьбе, подразумевая равнодушие и жестокость мира, творцом и начальником которого ты всуе именуешь Бога. В суесловии своем ты не одинок. За тобою горой громоздится вся суета и все слабодушие мира, не признаю­щего вину свою, не желающего измениться и ропщущего на Бога за то, что Он своей властью не устроил в мировой беде безбедную жизнь.

Но повторяю снова — Бог есть Дух. Он в духе и свободе, Царство Его есть царство духовное и царство свободное, которое можно принять только духовно и только свободно, т. е. не так, как принимается царство князя мира сего: материальным давле­нием и «осознанной необходимостью». Правда, что никто из нас не может совсем избавиться от уз плоти, вырваться окончательно из оков необходимости. Живя в этом падшем и искупающем мире, нельзя совершенно быть от него свободным, нельзя целиком пере­лить себя в Дух. Из этого факта все трусы и соглашатели мира делают свой поспешный и внутренне желанный вывод о неизбеж­ности рабства у мира. Слабый дух сдается на милость мира необ­ходимости и в тщетном поиске лекарств самооправдания пытается утвердить неизбежность рабства человека у мира. Но такое ут­верждение несостоятельно. Оно есть ложь и оскорбление в человеке Образа Божия. Судьбы всех людей духа, когда-либо живших и творивших в мире, разоблачают пошлость рабских капитуляций человека под косным давилом греховного мира. Если очевидно, что мы не можем совершенно освободиться от мира, то столь же очевидно, что каждый из нас имеет свободу духовно не подчиниться ему, сделать дух, а не плоть смысловым центром существования, дать предпочтение духовному перед витальным, отдав витальному минимум, а духовному — максимум сил своего существа и своей жизни. Это будет реальным умалением власти князя мира сего. Это будет реальным утверждением пределов власти мира, невсесильности его над человеческой судьбой, над свободой духовных избраний. Нет разумных оснований требовать от всех отшельни­чества или монашеской схимы. Это особое призвание, и как всякое призвание, оно не может быть навязано требованием. Но есть разумные и духовные основания призвать человека жить преиму­щественно в духе, а не преимущественно в плоти, сделать содер­жанием своей жизни духовное, раскрыв в себе ценностный мир духа, т. е, мир ценностей нетленных в противоположность «цен­ностям» мира, тленным и обрекающим на тленность все жизненное содержание, если оно определяется ими. Есть разумные (хотя прежде всего, конечно, духовные) основания призвать человека к восхождению. Уже одно то, что в человечестве живут такие слова, как восхождение и падение, говорит о признании человеком цен­ностного различия между высоким и низким. Высокое же есть божье, духовное, а значит необходимо обратить себя к Богу и миру духовному, отвратив лицо от прельщений мира падшего, мира плотского. И когда это происходит в человеке, он больше не чувствует себя одиноким, он не говорит более о равнодушии Бога к его судьбе, потому что находит величайшую, поистине бесконеч­ную помощь в Боге и всем существом своим рассчитывает на Него.

Твоя ситуация трудна своей промежуточностью, половинчатос­тью. Ты, как и другие люди достаточно высокого развития, нахо­дишься в мучительном положении разлада с собственной совестью. Ты слишком уже разбужен, слишком зряч, чтобы совершенно отмахнуться от Бога. Твоя совесть, твоя умственная жизнь, твои духовные встречи с культурой — все взывает к тебе об ином мире, подсказывает и томит. Но сил для подвига свободы в тебе нету, есть давняя капитуляция перед законом мира сего и самоосуждение за эту капитуляцию. И теперь в полный голос звучит в тебе горечь и негативизм, желание закопать яму совести, сравнять ее с мировой поверхностью. Этим полны твои речи о невозможности рассчиты­вать на Бога, о равнодушии Бога к судьбам людей. Ты инстинктом слабодушия ищешь открыть в Боге недостаток, который инстинктом мужества должен был бы опознать в себе. Тебя гнетет вытесненное сознание вины перед самим собой,  и ты пытаешься взвалить ее на Бога. В не слишком ведомой тебе глубине души ты значительно более христианский человек, значительно глубже связан с Богом, чем думаешь и соглашаешься признать. Ты обусловлен совестью, ты раним ее укорами, ты подвержен сомнениям и мучим духовной самокритикой. В нервозности и порой раздраженности твоих речей обнажается твоя скрытая проблема,  та проблема, которую гени­ально  сформулировал  Бердяев:   «Христос существует  и для  тех, которые в него не верят». Хочешь ты того или не хочешь, но ты дитя  христианского  мира,   росток  христианской  духовности,   от­прыск христианской культуры, вольный или невольный носитель христианских  нравственных  ценностей.  Твое декларативное эпи­курейство, далее если ты и не подозревал этого, всегда осложнялось внутренней христианской самооценкой. Я думаю, что у человека нашей эры, т. е. после Рождества Христова, не может быть никакой иной  самооценки.  После  явления  в  мире  Иисуса  Христа,   Сына Божия, стало явью, что сама душа человеческая по природе своей христианка. Сказал это Тертуллиан, но поняли все. Даже те, кто не понял, ибо с тех пор нету в человеке голоса более глубокого (не более сильного, а именно более глубокого!), чем голос души, и нету суда более окончательного, чем суд совести.

 48 Смотри,   как   ты неосознанно взыскателен и строг к себе. Ты чувствуешь, что не можешь говорить о духовном мире, о целостной духовной экзистенции, и ты открыто признаешь, что редуцировал духовную проблематику жизни до уровня  «духовных средств су­ществования*. Они, эти средства, у тебя несимпатично напоминают материальные средства существования, т. е. нечто такое, за уплату чего можно себе купить некие блага. Ты показываешь, что тебе понятна глубокая разница между духовным миром и «духовными средствами» существования, иначе зачем бы стал ты так придирчиво уточнять.  Ты горд и не желаешь приписывать себе то качестве жизни,   которым  не  располагаешь.   Тебе  ясно,   что  одно дело — поселиться в мире духа, определить себя: в духовном существовании как постоянном, держа незапертой дверь в существование матери­альное, куда человек обязан спускаться, чтобы добывать в иску­пительной тяготе материальные средства существования, или, вер­ней,   средства   материального   существования,   чтобы   поддержать жизнь той самой смертной плоти, которую мы «заслужили» грехопадением, и совсем иное дело — обосноваться в мире матери­альном, сделав его своей твердыней, своей темой и необходимостью, приняв в качестве главной заботы материальное качество и мате­риальное содержание жизни, и при этом оставить, так сказать, незапертой дверь в мир духовный, куда можно иногда (а лучше часто!), но всегда лишь по возможности войти для возвышенных чувств, для аристократических наслаждений, для умственных игр. Очевидно, что тебе не может быть не ясна разница этих двух типов существования. Вопрос ставится либо: «Я сущностно при­надлежу низу, материи, и непрочь в свободное время заскочить наверх!», либо: «Я сущностно принадлежу верху, духу, и вынужден по мере необходимости спускаться вниз!»

Я думаю, ты понимаешь разницу, но не видишь пропасти, разделяющей два человеческих, два экзистенциальных типа, ко­торые стоят за этими кредо. Но пропасть есть, и пропасть — глубокая. Ведь человек живет главным, он живет тем, что сделал своей жизненной темой, своей сущностной принадлежностью. То, что не есть для него сущностное, то не может быть для него существенным, тому не станет он жертвовать, то неизбежно урежется и скомкается жизнью, которая не дарит нам времени на все, а лишь скупо отпускает время на главное. Поэтому принци­пиально: что есть существенное в твоем существовании!?! Что в нем существенно, то и существует. В самом широком смысле слова всякий человек — экзистенциалист уже потому, что присутствует в существовании. Но чего он экзистенциалист, ... какой экзистен­ции? С каким из двух миров человеческого существования он отождествил себя, и для какого из двух миров остался он лишь посетителем, ... лишь пользователем? Экзистенциалист ли он ви­тальный, лишь пользующийся духом как украшением существо­вания, или он экзистенциалист духовный, т. е. сущий в духи, связанный с витальной экзистенцией лишь минимумом неизбежных зависимостей? Это противостояние глубинное, сущностное! Оно не упирается в буквализмы типа: надо ли питаться или нет, надо ли зарабатывать на жизнь или нет, надо ли считаться с нуждами плоти или отвергнуть их. Здесь речь не о возможных крайностях предпочтений, а о самих предпочтениях, ... об избрании одного из двух миров, одного из двух планов существования, о самооп­ределении в экзистенции. Тут совсем неуместны твои попытки устыдить меня иждивенчеством или тепличными условиями жизни. Ничему не помогают и ничего не опровергают твои речи о том, что не я храню и выкупаю у жизни свою душу, а кто-то меня выкупает, что легко сохранять душевное здоровье, когда кто-то оплачивает его своими издержками. И., которая, как ты выразился, барахтается со стороны мира, точно так же, как и я хранит здоровье души, хотя ей и приходится пачкать о мир руки. Речь не о стерильности духовного существования — она невозможна для падшего человека в падшем мире. Речь о нераздавленности духов­ного существования законом мира сего, ибо закон мира сего есть закон звериный, обезьяний. Человечность же начинается с преодо­ления образа обезьяны и восстановления Образа Божия, потому что Бог сотворял человека, а обезьяной сотворил себя сам человек. И человек выкупает у мира душу свою не потому только, что ему это удобно и необременительно — это никогда не удобно и всегда обременительно, — а потому, что этого требует его душа, его со­весть, голос божий в нем. Не надо пытаться выстроить прагмати­ческую зависимость заботы о душе от степени материальных труд­ностей, с этой заботой связанных, от того, насколько удобна позиция человека в материальном мире. Этой зависимости не существует. В тех случаях, когда она прослеживается, можно сказать, что подлинной заботы о душе и не было, а было лишь самолюбование, которое могло тешить до тех пор, пока не слишком дорого стоило. Подлинная забота о душе, подлинное избрание пути духовной свободы всегда связано с тяготой и трудностью. Уверяю тебя, что и моя жизнь, которая представляется тебе такой «тепличной», имеет свои большие трудности, причем трудности повседневные, трудности одиночества и самостояния, «нетрудные» издали, но абсолютно непосильные для большинства трудящихся в цеху ма­териальной жизни.

Однако оставим в стороне меня и мою «барскую» жизнь! Пусть я слишком хорошо живу для того, чтобы иметь право говорить о здоровье и чистоте души, чтобы требовать избрания духовного мира в ущерб миру плотскому. Но ты, что же, всерьез считаешь, что все, кто идет путем духовной свободы, кто определяет себя, во-первых, как дух, а уж потом, как плоть, — что все они делают это оттого, что им это делать удобно, вольготно и не представляет трудностей??? Ты что, не слыхал никогда о художниках, умерших в нищете, о поэтах, вечно скитавшихся и вечно нуждавшихся, т. е. отвергших гарантированность материального жизнеустройства ради сохранения своего духовного приоритета и духовного пути??? А о тех из них, которые сошли с ума, не выдержав психической травмы миром, но с пути своего все-таки не свернули, — ...о таких ты тоже ничего не слыхал??? Ты что, серьезно считаешь, что пути духовные и ценности божественные избирали только те, за кого кто-то платил издержки страданием и погублением души??? Если б ты не был тем, кто ты есть, т. е. человеком широкой культуры и большой осведомленности, я почел бы своим долгом рассказать тебе о бродячей судьбе полубездомного поэта Осипа Мандельштама; о безвестной смерти скульптора Сидура, оставившего в полузалитом подвале свои скульптуры, которые, почему-то «вдруг» после его смерти оказались гениальными; о «нелепой» судьбе Поля Гогена,

отказавшегося от обеспеченной жизни банковского служащего во имя дикого Таити и своих картин; об одиночестве философа Спи­нозы, пережившего остракизм своей национальной общины, но не отказавшегося от своих духовных основ и убеждений;   ...  и так далее,   и  так  далее.   Если  б  ты  нуждался  в  таком  расширении кругозора, нагл разговор не мог бы быть философским, а должен был бы быть культурно-просветительным. Многое было бы тогда понятно и простительно в твоих речах. Было бы, ... но не может быть, ибо ты человек культуры и знаний, и та страшная натяжка, которую ты сознательно делаешь, не может быть принята. И потому я обращаюсь к тебе не со словами просвещения, а с речью обви­нения.   Я   обвиняю  тебя   и   в   твоем   лице   всех   людей,   от   духа почерпнувших, но оставшихся по слабодушию в рабстве у мира. Я обвиняю вас в сознательных или полусознательных попытках упразднить обязанность духовной свободы и духовной ответствен­ности человека за свой богочеловеческий облик. Я обвиняю вас в низменном стремлении отрицать независимость духовной природы человека и само наличие в нем богодуховного начала с единственной целью успокоить свою нечистую совесть, свое отступничество от высших ценностей духа в угоду низшим мирским стремлениям. За твоими ирониями по поводу моего нежелания разменивать душу стоит не незнание подлинной ситуации, а попытка ее извратить! Тебе, видимо, очень хотелось бы, чтобы не только я, но всякий, кто скажет: «не отдам душу за все блага мира!» — оказался либо досужим барчуком, либо недозрелым инфантилом, подлинной жиз­ни еще не нюхавшим. Тебе очень хотелось бы, чтобы «подлинная» жизнь, как ты ее понимаешь,  исключала саму возможность ду­ховной свободы и предпочтения духовной экзистенции, чтобы сама духовность выглядела лишь функцией материальной безбедности. Я  обвиняю тебя  в том, что  ты, человек  культуры и эрудиции, отлично осведомленный в подробностях того, кем и как возводился духовный  небоскреб человечества,  прекрасно  знающий,  что дер­жится он и строится великими жертвами судеб, больной психикой, душевными  муками,   страданиями  плоти,   тоской  непонятости  и неразделенности всех тех, которые не желают разменивать душу и лишь потому способны сотворить великое и духовно значимое, — ты провокационно используешь мой случай очень  временного и очень относительного благополучия с целью представить само по­печение человека о здоровье  и незамаранности своей души как безответственное барство или инфантильную деменцию.  Дескать, «тебя бы — в настоящие трудности жизни, тогда б мы послушали твою болтовню о внутреннем мире и душевных издержках!»  Но правда в том, что самые большие трудности в жизни выпадают на долю тех, кто не платит душевными издержками за облегчение, кто хранит чистоту и здоровье души. Ты знаешь эту правду не

хуже меня. Она элементарна, как элементарна и моральная недобросовестность твоих речей. Вот почему я настаиваю на договаривании мыслей до конца, и вот что может открыться в конце длинного и часто темного коридора, куда приводит лишь договаривание!

49 Весьма показательно в смысле неожиданных результатов дого-варивания и следующее твое речение: «... инфантилизм не позво­ляет тебе понять, что несмотря на яркость своей личности, талант литератора и пристрастия богослова, жизни учить ты не можешь, ты ее просто отверг, не вникая в подробности. Это не твоя область, реальная жизнь. С твоим арсеналом воззрений нельзя быть учи­телем жизни, хотя пророком — может быть!» Значит ты считаешь, что я учить жизни не могу, потому что реальная жизнь не моя область?!

Интересно, во-первых,  установить, что именно ты подразуме­ваешь под «реальной жизнью»! Не то ли самое, что в твоем письме абзацем выше прокомментировано как «жизнь в быту», «общение с людьми на работе»,  «противостояние интригам и подлости, ко­торыми живут 99% двуногих»? Значит мышиная возня и грызня, побоище самолюбий и амбиций, стратегия и тактика игр взаимной подлости, превентивное предательство из тактических соображений, ложь по необходимости, — все это, в твоем понимании, реальная жизнь? Тогда у меня к тебе сразу ряд вопросов. Чем же, по-твоему, человечна эта твоя   «реальная жизнь»,   ...  чем она выше жизни звериной, и если ничем не выше (а по мне, так даже значительно ниже!),   то  зачем  учиться  такой жизни?  Ты  скажешь — «чтобы выжить и продолжать жить». Но не страшно ли выжить зверем, чтобы продолжать зверский образ существования? И если бы ты ответил мне: «Нет, не страшно! Главное выжить, ... главное жить, чтобы жить!», тогда мне осталось бы задать тебе еще один вопрос. Укажи мне, пожалуйста, тех из великих учителей жизни, мудрецов и  знатоков  человеческих  глубин,  которые  бы  учили этой  твоей «реальной жизни» — не рисовали бы ее в ужасе и душевной муке, а давали бы рекомендации и наставления по овладению и успеш­ному пользованию  «реальной жизнью»? Насколько мне известны воззрения великих учителей жизни, Чехова ли, Толстого, Пушкина, Шекспира или Гете, все они со скорбью и глубочайшим челове­ческим  отвержением  говорили  о   «реальной  жизни»,  противопо­ставляя ей жизнь иную, ... реальную. Когда Пушкин говорит:

«А может быть и то, поэта

Обыкновенный ждал удел.

Прошли бы юношества лета,

В нем пыл души бы охладел.

Во многом он бы изменился,

Расстался б с музами, женился,

В деревне, счастлив и рогат,

Носил бы стеганый халат,

Узнал бы жизнь на самом деле,

Подагру б в сорок лет имел,

Пил, ел,  скучал,  толстел, хирел,

И, наконец, в своей постели

Скончался бы среди детей,

Плаксивых баб да лекарей»,

— когда Пушкин говорит это, то от стихов его веет поистине жутью, леденящей душу бессмыслицей и низостью жизни «на самом деле», т. е. той самой «реальной жизни», которой я, по твоему мнению, не могу учить. Не может учить этой жизни и Пушкин, она пугает, ужасает его, и он противопоставляет ей иное: «заветные мечтанья», «призрак жизни неземной», ... «сны поэзии святой».

Т. е. он именует здесь духовный мир, духовную экзистенцию, которая всегда была и будет лишь «призраком» на языке людей «реальной» жизни. Кого же надобно взять в учителя жизни, чтоб найти у них учительство этой звериной «реальной» жизни? Кого — Макиавелли, Ленина, ... Гитлера? Это, по-твоему, люди, которые могут учить жизни? Увы, ... ничего другого не вырисовывается за твоими словами. Мои же воззрения есть воззрения христианские, я взираю на мир человеческого падения — моего падения — со скорбью и отвержением, хотя и не могу абсолютно освободиться от него. Я не приемлю его не в форме буквальной монашеской аскезы, а в форме отвержения тирании его соблазнов. Я отвергаю мир как символ веры и предмет алкания! Если ты заявляешь, что с моими воззрениями я не могу учить жизни, то тем самым ты утверждаешь, что ничего, кроме падшего мира, тебе неизвестно, ничего, кроме грязи и мерзости, в человеке ты не видишь, ничего, кроме зла, реально не существует, а потому зло должно быть принято как норма, и об этом — о зле и жизни во зле — должен учить истинно мудрый и глубокий жизнеучитель. Но такое жизнеучительство есть заведомое истребление человека, выжигание человечности, обращение человека в машину зла. За твоим ут­верждением о невозможности жизнеучительства  как проповеди высокого и ценного, как призыва к отвержению соблазнов мира, а вместе с ними и закона мира сего во имя предпочтения мира иного, во имя охранения здравия души, — за этим утверждением стоит бессилие духа, капитуляция твоей свободы перед мировой необходимостью, согласие на рабство, принятие мирового кнута, который гонит тебя по поверхности жизни, отрезает твой путь от духовных глубин, понукает вожделеть мира и растрачивать себя в борьбе за его «сокровища». Не важно, много или немного ты желаешь,   важно,  что ты желаешь мира больше,  чем духа,  что согласен принять закон мира в ущерб закону духа, стать человеком мира, а не человеком духа. Важно и страшно то, что ты больше ищешь могущества в мире, чем свободы в духе. Могущество же есть господство, а господство — лишь обратная сторона рабства, его реверсивная форма. Неизбежным последствием угнетенности духа и рабства у мира становится отрицание самой возможности духовной свободы, самого существования сверхмирных и вечных ценностей. И рабство всегда кончает открытым или скрытым роптаньем на Бога, испытывая при этом извращенное удовольствие от торжества зла в мире, от насилия и насильников, от «очевидной? непоправимости жизни. Интересно при этом, что «в Бога не веру­ют», но ропщут на Него. Этот ропот разоблачает муку совести, суд совести. Он указывает, что против всех усилий атеизирующей воли человек стоит перед высшим судом, что в нем живет и говорит нечто высшее,  над приговором чего он не властен.

Теперь я скажу тебе, что я думаю о жизнеучительстве. Всякое учительство есть ненужность, если оно не открывает глубин, не обнажает основ, не обличает того, что скрыто от наивности зрения и эмпирического опыта. И это более всего относится к учительству жизни. Давать систему рекомендаций по ориентированию на плос­кой и пошлой поверхности, которую ты именуешь «реальной жиз­нью», еще не значит учить жизни. Это ничего не значит. По жизни бегает и довольно ловко слаломирует, развивая при этом большую скорость, немало людей, ничего не смыслящих в жизни, не видящих ее лица, не ведающих своего назначения, не понимающих, отчего так пусто и скучно их житье вопреки отличной технике житейского слалома. Учить жизни — это значит обнажать ее корневую систему, показывать истоки, из которых она растет, предсказывать направ­ления ее возможных развитии, ее расцветов или увяданий. А это означает открывать ее духовные основания, ибо даже вполне ма­териально обеспеченный человек может оказаться совершенно не­обеспеченным духовно, страдающим от отсутствия смысла, муча­ющимся интуициями ускользающего главного. Глубина жизни скрыта в духе и открывается через духовный опыт. Все мучитель­ные проблемы человека на Земле имеют духовные корни, хотя и обречены тяжко прорастать через греховную плоть мира. Беспо­лезно же, однако, пытаться относиться к человеческим проблемам через их материальные проявления. Подлинное жизнеучительство — это обнажение скрытых духовных первопричин существова­ния. Что же до оперативной техники управления материальными следствиями этих скрытых первопричин, то это есть лишь система мер безопасности, чтобы удержаться на поверхностном плаву. Она имеет свою необходимость, но не может быть определена как жизнеучительство, потому что наученность держаться на плаву не есть еще знание, куда ты плывешь или, точней, куда несет тебя стремнина. Сердце всякого жизнеучительства в раскрытии целей жизни, а не в обучении средствам. Тот, кого научили целям жизни, перед  кем  открыли  ее  смысл,  может неожиданно  осознать,  что техника выживания, средства удержаться на поверхности потока противны   смыслу  жизни,   что   они   именно  убивают   жизнь  как духовную экзистенцию, что надо перестать тратить себя на борьбу с потоком, «пойти ко дну», чтобы вдруг выяснилось, что дно было там, на поверхности, что поток жизни бросал и терзал тебя именно потому, что ты яростно боролся с ним, что «уход ко дну» есть на самом деле открытие глубин, отверзание бездн, где человек уже не пустая песчинка, игрушка слепого потока поверхностной жизни, а  сгусток  духовности  в  космосе  духа и  может  вспыхнуть,   как вспыхивает новая звезда в темноте космических пространств. Эмб­рион внутренней катастрофы коварно скрыт уже в самом твоем разговоре о средствах существования. Духовные средства сущест­вования означают, что само существование недуховно. Сама твоя формула означает, что твое существование принципиально опреде­ляется не духом, т. е. что это материальное существование, которое ты лишь сервируешь, разнообразишь, украшаешь элементами ду­ховности, пользуясь при этом культурой как средством. Говоря об общности нашей духовной проблематики, я имею в виду коренную проблематику существования, но оказывается, что существования у нас разные. Если ты не признал своего существования духовным, а свел духовность лишь к средствам материального существования, то у нас не может быть общей проблематики. Твои проблемы -проблемы    прежде    всего    материального   существования,    мои -прежде  всего  духовного существования.  Повторяю,  это вовсе  не означает, что для меня не существует материальных проблем. Это означает лишь то, что состоятельность моей экзистенции не может определяться их решением, не измеряется мерой мирского успеха. Это означает, что материальное существование не входит для меня в  цели  жизни,  не  имеет  соприкосновений  со  сферой  смысла,   а потому никогда не может стать эпицентром моих целоличностных усилий и никаким образом не может сделаться предметом жизне­учительства. Лукавая софистика греховной человеческой трезвости подсовывает, пробует подсунуть здесь любопытный оборот: тот, кто отвергает проблемы материального существования, кто отворачи­вается  от них и не  желает вступить в бои  за их решение,  тот якобы и делается наиболее рабом материального существования, его жертвой. Думаю, именно этот мыслительный ход лежит и в основе твоих жизнепостроений. Но опыт существования показывает, что это дьявольская логика. По этой тропинке сошло в ад мате­риального   существования   великое   множество   людей,   поначалу имевших, как будто бы, предрасположение к духовному сущест­вованию и духовному пути. Нельзя думать, что можно средствами материального существования укрепить и обеспечить себе дальней­шее духовное существование. Материалистическая заангажированность никак не переходит в духовную. Более того, угнетает и, в конечном счете, убивает духовную инициативу. Несостоятельна идея разности средств и целей. Духовного можно достичь только духовно, материального — только материально. Велика религиоз­ная мысль Чехова, может быть, и неосознанная им во всей духовной космичности своей, о том, что нельзя прожить часть жизни «на­черно », веруя в молодость и надеясь на то, что потом еще не поздно будет наверстать, исправить. «НИКОГДА НЕ ПРИХОДИТ ОНО, ЭТО ПОТОМ». Ни в одном из случаев «чернового» обеспечения материальной экзистенции не наступило «потом* духовного суще­ствования и духовного расцвета. Духовный путь не возникает из материальных предпосылок. Чтобы стать Диогеном, нельзя зани­маться подбором и обустройством бочки, надо использовать первую попавшуюся. Т. е. я хочу сказать, что необходимо сразу избрать дух и духовное, а не мир и мирское, необходимо пережить мир как посягательство на свободу духа, увидеть всякое искательство в мире не средством спасения, а дорогой гибели, и вместо того, чтобы добиваться положения в мире, которое всегда есть духовная вынужденность, уйти от мирских положений ради духовной сво­боды. Это и есть постигнуть жизнь, и из такого постижения можно учить жизни. Таков опыт всего лучшего и всех лучших. Такова правда и слово мудрых мира сего, подлинных учителей жизни. Ты прав, их воззрения совсем не похожи на воззрения людей, «живущих в быту, общающихся на работе, противостоящих интри­гам и подлости 99% двуногих», хотя и в их жизни имеется некий минимальный быт, некое общение. Что же касается интриг и подлости, то им ты подвержен тогда и постольку, когда и поскольку ты сам начинаешь чего-то слишком желать от мира, пытаться занять какое-то положение, которое людям мира может представ­ляться выгодным, привлекательным, преимущественным. Да не у тебя ли в тетради прочитал я когда-то афоризм, кажется, Руссо: «Мудрец богаче нас всем тем, чего желает меньше, чем мы».

Одним из моих учителей жизни был Лермонтов, и когда выхожу один я на дорогу, я понимаю, что к «реальной жизни» это не имеет никакого отношения, но я вижу бездну, я переживаю глубину экзистенции, сознаю тоску человека по Господу, по миру иному, ... и я понимаю, что это главное. Моим учителем жизни был и остается Пушкин, и когда я читаю: «нас мало избранных, счас­тливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого прекрасного жрецов!», — тогда мне приходят на память не одни поэты-помещики и художники-аристократы, но большинство людей духа, которые притеснялись и притесняются ныне, которые идут путем жизненной аскезы,  храня  свою трагическую, часто мучительную и бедственную «праздность», даже если какому-нибудь трудящемуся на вечной передовой «реальной жизни» это представ­ляется инфантилизмом или безответственным барством.

Подлинное жизнеучительство есть учение о духовной жизни, о вечной судьбе человека, о его ответственности перед своей вечной судьбой.  Подлинное жизнеучительство — это  вскрывание правды о том, что  «реальная жизнь»  со всеми ее устрашениями и давле­ниями не может поработить человека, если сам он не ищет пора­ботиться. На жалкий лепет оправданья всех, сделавшихся рабами мира:   «У  меня  не было другого выхода!»  подлинное  жизнеучи­тельство отвечает:  «Лжешь,  ... выход был! Ты плачешь о безвы­ходности лишь потому, что ждал легкого выхода, трусливо запи­сывая выходы трудные в тобою же самим очерченную зону без­выходности. Ты не хотел свободы, ты хотел легкости и получил тюрьму!»  Правда жизни, не скрытая ни от кого,  заключается в том, что те, которые не пожелали поработиться «реальной жизнью», сохранили духовную свободу. И еще правда жизни в том, что это были не только и не столько люди материально обеспеченные и безбедные, сколько люди верующие и, следовательно, духовно силь­ные. Острота твоих сарказмов по поводу моего отказа разменивать душу, весь отрицательный пафос, стоящий за речами о тепличных условиях существования, для которых только и возможен якобы инфантильный максимализм духовной требовательности, есть пафос самооправдания   через   отрицание.   На  первый  взгляд,   речи   эти нацелены как будто бы на меня, на непозволительность лично для меня   проповедовать  отказ   от   мирских  соблазнов  и  положений, поскольку личное мое существование дает мне несправедливо лег­кую  возможность  витийствовать.  Но  настоящей мишенью речей твоих являюсь не я и не моя персональная неуместность. Нет,  ... ты  вольно  или невольно ищешь поставить под знак сомнения,  а в  конечном  счете   и   отрицания,   саму  возможность  и   нужность духовного сопротивления миру, саму надежду на свободу духовного пути,   на   независимость   духовной   экзистенции.   Это   и   есть   еще один из тупиков твоего договаривания! В этом тупике встречаются рано или поздно все, кто предал дух и свободу во имя мирской обеспеченности и тем обесплодил свою жизнь в самом главном, в духовном.   Есть  рабья  легкость   в  отрицании  свободы,   ...   самой нужности свободы.   Есть рабье утешение в отрицании духовного мира  как  реальности,   в  умалении   его  до   приятных   иллюзий, смягчающих грубую и низкую правду плоти. Есть рабья радость в сознании и утверждении неизбежности ползанья на четвереньках в  мире,   в  котором  иначе,  дескать,   не  выжить.   Есть  ненависть духовного   раба  к  распрямленной  осанке  свободного  духом.   Это ненависть грязи к чистоте, низости к высоте,  ...  это ненависть-зависть, вечно генерирующая желание унизить высокое, запятнать

чистое, уличить свободного в том, что его свобода досталась ему нечестно, не ценой личных усилий, а какой-то возмутительной привилегией. Но правда в том, что не существует привилегий духовной свободы. Она всегда завоевывается борьбой мощным усилием личности, она не передается по наследству рода, ее нельзя украсть или купить, нельзя получить от кого-то в подарок. Не­сметное множество богатых и родовитых, имевших максимум при­вилегий, но так и не ставших духовно свободными, свидетельствует о великой трудности духовной свободы и о необходимости стяжать ее силой личного духа.

Необходимо высветить одну черту особенности твоего положения и положения других людей твоего типа, проступающую в сарказмах, которые мы только что обсуждали. Поистине разоблачительно и страшно, что ты, человек широкой культуры и большой умствен­ной продвинутости, слушающий Вагнера и читающий немецких философов-идеалистов, ограничиваешься мыслительными и нравст­венными уровнями, на коих обитают, мыслят и судят люди неве­жественные и грубые, которым чуждо само представление о духе и о его действии в человеке, которые никогда не имели экзистен­циального соприкосновения с духовной культурой, которым есте­ственно состояние духовной порабощенности и совершенно закрыты горизонты духовной свободы. Казалось бы, как может возникнуть общность столь различных человеческих уровней? Но она возника­ет, увы, ... возникает, и я вижу в этом отсветы религиозного смысла.

Не открыв себя в Боге, не приняв и не пережив своей богосыновности, нельзя увидеть свободы духа, ибо свобода духа означает прежде всего реальность духа как мира не от мира сего, как иной и высшей жизни, где падают узы природного детерминизма. Лишь приняв царство духа, которое есть Царство Божье, можно увидеть духовную свободу, постигнуть саму способность человека быть сво­бодным в духе, существовать духовно-независимо, а не только материально, иметь отношение к вечности и бессмертию, а не только к времени и тлену. Чтоб постигнуть, что «весь я не умру», надо открыть то, в чем ты пребудешь, в чем переживешь смерть, в чем воскреснешь. Надо открыть Бога! Не совершив богооткрове­ния, невозможно встретиться с реальностью духа, невозможно узреть свободу, ибо духовный горизонт твой заслонен миром, а мир знает только необходимость, только реальность плоти. Бого­откровения не заменит ни культурная развитость, ни умственная продвинутость. Состояние рабской угнетенности духа сильней всех культурных и умственных аргументов, и именно оно диктует, ... наговаривает, нашептывает речи о тепличных условиях существо­вания, для которых якобы только и возможен максимализм; о жизни в быту и противостоянии интригам и подлости, которые якобы   вынуждают  вступать   в   смертный  бой,   об  инфантилизме

верующих и их неспособности учить жизни. Рабство духа продик­тует, прошепчет, ... «проиронит» все что угодно, лишь бы только успокоиться на том, что никакой иной жизни нет и быть не может, ... что духовная свобода — лишь барская привилегия, а забота о здоровье души — лишь инфантильный лепет неполноценного. В хор, поющий мрачные оды непобедимости мира, сольются многие и очень разные голоса, но самыми «вескими» среди них будут голоса людей культурных, т. е. тех, кто познал в опыте общения с культурой сияние духовного мира, кто уже не может спать каменным сном тупого бесчувствия, кто слабостью и трусостью обрек себя летаргическому существованию в гнетущем полусне-полуразбуженности, в бесконечном и бесплодном самоуговоре, что и разбуженность есть лишь продолжение сна во сне. Никто не будет так страстно и упорно отрицать свет, как тот, кто перехватил слабое мерцание в недостижимом далеке. Нет ничего страшней, чем жить во тьме и рабстве, зная, что существует свет и что возможна была свобода. Нет судьбы тяжелей, чем судьба безбожия, т. е. добровольно принятого рабства у бессмысленной жизни, ко­торая завершается смертью.

И это непосильное бремя добровольно принятого рабства поды­мает в человеке темную страсть отрицания, тотального отрицания любых сущностей, кроме той, которая держит его в рабском состо­янии. Эта сущность есть мир, хотя и определяется по-разному. Одни называют ее необходимостью, другие, как ты, например, — «реаль­ной жизнью», третьи еще как-нибудь... Где-то у Тургенева, кажется в «Первой любви», есть такие слова: «Умей хотеть и ты будешь свободен!» Так вот, я хочу сказать, — те, кто «умел хотеть», ... кто действительно хотел изойти из «реальной жизни», те сделали это! И им не помешали бесчисленные необходимости и неизбежности.

Выход из узилища «реальной жизни» в свободу высшей жизни таинственно предопределен в самой страстности хотения, в самой невозможности мириться с сырым подвалом и ржавыми цепями духовного рабства. Пример моей правоты живет бок о бок со мной. И. вынуждена участвовать в «реальной жизни» значительно больше меня, но и она, как и я, не принадлежит «реальной жизни», не живет в ней, не подчиняет дух свой ее закону, а переживает ее как искупительную тяготу, как несение креста. Учится же она не «реальной», а высшей, то есть духовной жизни, в которой живет подлинно и которую почитает за подлинную, в которой осущест­вляет свою духовную свободу, в которой совершает свой духовный путь. И учится она не у наставников «реальной жизни», а у учителей высшей жизни: у поэтов, философов духа, ... у Еванге­листов и Апостола Павла.

……………………………………………………………………

50 Теперь, в нарушение порядка твоего письма, я вернусь немного вспять, чтобы осветить еще один обнаруженный мной тупик, куда незаметно   привело   тебя   договаривание   мыслей  до   конца.   Речь пойдет вот о каком фрагменте: «...все же надо договориться заранее, что мы считаем больного здоровым,  а психа нормальным. А то получится, что мы говорим на детском «обратном» языке. И дело гут совсем не в том, где кто лечится и от кого расцветает культура, а в точной общечеловеческой констатации, которую ты признавать не желаешь».

Ну, во-первых, это в самом общем плане не так. В прошлом моем письме я определенно установил, что признаю твое положение о травмированности моей психики, а равно признаю и то, что жизнь вообще не может не травмировать психику сколько-нибудь чуткого человеческого существа. Она оставляет без травм и пси­хических повреждений лишь самое человечески грубое и прими­тивное, лишь бесчувственных болванов, небрежно выструганных из цельного пенька. Более того, я могу без сомнения утверждать, что и ты тоже психически травмирован жизнью. То, что ты сделался ратоборцем «реальной жизни», — это и есть твоя травматическая психореакция на расплющивающее давление ее материальной тя­жести. Особенность твоя, впрочем вовсе не уникальная, в том лишь, что ты сделал не прямой, а обратный вывод, избрал не подчинение смирением, а подчинение агрессией, принял по воле самолюбия не кодекс раба, а кодекс господина, победителя, завое­вателя. И все равно ты остался рабом жизни, ибо победа господством и завоеванием есть, как уже говорилось выше, лишь реверсивная форма рабства. В господстве не побеждаются оковы жизни, тор­жествует прикованность к ней, ведь господин обречен вечно зани­маться поддержанием и укреплением своего завоевания, т. е. вечно озабочен все той же жизнью, ее беспросветным низом, враждой, страхом, ненавистью, подавлением. Господин всегда в рабстве у своих рабов, его рабская доля — держать в ярме порабощенных, вечно восстанавливать разрушаемую ненавистью угнетенных башню своего господства.

Так что ты, в сущности, необоснованно педалировал тему по­нятийного недоразумения. Никакого недоразумения нет, но я, тем не менее, рад твоей настойчивости, потому что именно она заставила тебя договорить мыслимое до полной определенности. Вот она, эта определенность: «...дело совсем не в том, где кто лечится и от кого расцветает культура,  а в общечеловеческой констатации...».

51 Итак, ты обращаешься за помощью к общечеловеческой констата-ции, ты надеешься, что общечеловеческое поможет тебе отстоять твои убеждения и ценности. Давай же разберемся в этом емком слове-понятии «общечеловечность». Очевидно, что общечеловечес­кое — это присущее всем людям, не индивидуализирующее, а обобщающее, роднящее их. Но людям общи очень разные черты. Человек неоднороден, не пронизан сверху донизу единым светом, как не проникнут и снизу доверху единой тьмой. Человек есть существо расщепленное, двойное по самому своему положению падшего сына божия. Человек пал в грязь и способен к кристальной чистоте, он опускается до образа звериного, но есть в то же время Образ и Подобие Божие. Общечеловечность существует, и о ней нельзя говорить без уточнений, ибо она так же двойственна, как двойственен сам человек. Общечеловечность содержит в себе некую глубокую общность, но она может характеризовать человека как падшего грешника, т. е. как зверочеловека, и может определять его как Образ и Подобие Божье, т. е. как богочеловека. Ты пы­таешься упрекнуть меня в уловке, в неправомочном переводе про­блемы, как ты говоришь, «в вопрос о знаках плюс и минус», но никакой уловки здесь нет. Такая постановка вопроса необходима. Громко провозгласив общечеловечность, ты этим еще ничего не сказал по сути, ибо у человека две природы, два мира сущностной принадлежности и две общечеловечности: зверочеловечность и бо-гочеловечность. Зверочеловеческая общечеловечность определяет человека как существо низкое, детерминированное животной при­родой, подчиненное звериным страстям и инстинктам, скованное и угнетенное последствиями своего падения. Богочеловеческая об­щечеловечность, напротив, определяет человека как существо вы­сокое, сохраняющее божественную природу, наделенное качествами свободы и творчества, сохранившее духовность и имеющее связь с миром духа, в котором было сотворено и где пребывало в непо­средственной близости от своего божественного Создателя, до того как согрешило и отпало от Него. Таким образом, говоря об обще­человеческой констатации, необходимо делать различие, так как зверочеловеческая общечеловечность всегда относится к звериному в человеке, всегда видит и констатирует низшую животную природу человека, всегда чувствительна только к проявлениям этой низшей природы и в принципе способна обобщить человека только как животное. Можно сказать, что зверочеловеческая общечеловечность есть меньшой и бессознательный брат человека, хотя памятуя, что Бог только человека сотворил не по тварному роду земли, а по духовному своему Образу и Подобию, должно назвать зверочело­вечность не братом, а врагом человечности в человеке. Античное изречение — «что позволено Юпитеру, не позволено быку», — надо было бы переделать в христианском духе так: «что позволено быку, непозволительно для Юпитера», ибо воистину человек — Юпитер по самому Божьему Замыслу. Он царь природы, он единственный Образ и Подобие Бога в Творении, и ему по происхождению его неуместно то, что простительно бессловесной твари.

Ты ставишь мне на вид, что я не желаю признавать общече­ловеческую констатацию неполноценности психически травмиро­ванного человека, противопоставляя ей какую-то свою, непонятную и неоправданную,... «обратную» констатацию. И я отвечаю тебе на это: «Да!» Да, я отвергаю любую констатацию зверочеловеческой общечеловечности, ибо по моему глубокому убеждению зверочеловечность есть оскорбление человечности. Лишь богочеловечность есть подлинная человечность (об этом уже была речь в наших беседах!). Лишь богочеловеческая общечеловечность может сделать такую констатацию, которая подобает человеку, не унижает его, не закрепляет ужасный образ его падшести, а напоминает ему его божественный исток, взывает к пробуждению в нем божественной природы. Я утверждаю и твердо верю, что только богочеловеческая общечеловечность способна вообще констатировать человека. Зверочеловечность — понятие условное, ибо зверочеловечность не ви­дит человека, не в состоянии констатировать его по чисто челове­ческим признакам.

Та констатация, которую я отказываюсь признать, есть кон­статация зверочеловеческой общечеловечности. И я искренне не­доумеваю, как можешь ты ею удовлетворяться! Скажи, в тебе вызывает согласие тот факт, что обозначенная тобою «общечело­вечность» почитает поэта за дурачка? Тебя очень ласкает, что толпа этой самой «общечеловечности» плюет в глаза правде слабого и молится лжи грубого насильника? Тебе очень нравится, что зверочеловеческая общечеловечность побивает каменьями пророка и поклоняется тирану? Тебе хотелось бы быть в этой толпе, ... влиться в эту «общечеловечность»? Чем объяснить, что человек культуры, каким без сомнения являешься ты, может сказать: «И дело совсем не в том, от кого расцветает культура, а в точной общечеловеческой констатации...» Разве культурное цветение че­ловечества не есть предельная констатация в пользу тех, от кого это цветение происходит, т. е. психов, травмированных, неадекват­ных? И разве констатация твоей «общечеловечностью» этих людей как больных, неполноценных — не показывает, что в человеческом плане сама эта «общечеловечность» является неполноценной, ущербной, нечеловеческой?

Томас Манн, много думавший о проблемах человеческого, ... понимавший, что с констатациями преобладающей в мире зверо­человеческой общечеловечности что-то явно не в порядке, нашел особую формулу духовного диагностирования для великих духо­видцев, страдальцев человечества, которые по животной диагнос­тике мира проходили в лучшем случае как психически травмиро­ванные, а часто и как прямые клинические больные. Манн назвал их больное существование «необывательской формой здо­ровья»! Ему было понятно, что психическая травма миром, глубокая

раненность жизнью, неспособность перенести ее ужас «нормально» есть признак сильного духовного здоровья, чистоты и неиспорчен­ности души. Он понимал, что это мир страшно болен, а не те, кто психически не в силах его пережить.

Я совсем не против считать больного больным, а психа психом. И против той скрытой морали животного здоровья, которая про­ступает за твоими словами о психах и нормальных. Я против нормальных мира сего, потому что мир ненормален. Не зря дано Слово вещее — «кто хочет быть мудрым в Боге, тот стань безумен о миру, ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом»!!! Я не требую» чтоб все стали безумны в миру, ибо и мудрость дается не всякому, но я протестую против любой апологии мирской нор­мальности. Что равно богомерзкому, то не может быть признано нормой. Слишком многое в человеке затронуто, травмировано, искалечено миром, — слишком многое лучшее, высокое и чистое, — слишком ясна ненормальность мирских норм, так что вопрос о психах и нормальных есть вопрос очень сложный. В ядре его заложен нравственный парадокс, да и во всем мировом существо­вании напряженно звенит струна духовной парадоксальности. Что же до тебя, то к тебе, как и ко всем людям твоего уровня куль­турного развития, я имею совершенно определенное нравственное требование. Человек, живущий в культуре, приобщенный к плодам духовных достижений человечества, обязан разбираться в том, от кого исходит в мир дуновение духа, должен чувствовать, кто генерирует духовную энергетику жизни. И я требую, чтобы такой человек осекся перед собственным стыдом и не произнес: «Дело совсем не в том, где кто лечится и от кого расцветает культура...» Нет, дело именно в них, ... в тех, которые лечатся и от кого расцветает культура! В мире, который «освятил» падшесть, приняв ее в жизнь в качестве «нормы», как то сделал современный мир, ... — в таком мире божьим человеком, мудрым человеком, духов­ным человеком, наконец, творческим человеком может еще быть только ненормальный, или, пользуясь твоей «терминологией», — псих. Это доказано бесконечным разнообразием ненормальносгей, озаривших светом духовный небосклон современного человечества. «Псих» Достоевский, «псих» Ницше, «псих» Врубель, «псих» Ман­дельштам, «псих» Андрей Тарковский, «псих» Винсент Ван Гог, — т. е. те, которые не искали и не ищут приспособиться к миру, который они застали, а напрягают титанические духовные усилия этот мир хоть чуть-чуть изменить, которые отвергают обеспечен­ность серого сна бездуховности ради тяжких проблем и страданий духовного пути, — все они лучезарностью своей доказывают, что дело как раз именно в них, вернее, в той духовной борьбе, которой они отдают себя, в том духовном взлете, который покупается страш­ной  ценой  обнаженных  нервов,   мучительной чувствительностью ко всему, расстройствами психики, подлинным самосожжением. Вот это и есть не принимать мир, который ты застал, это и есть быть «психом». И правда в том, что этими неадекватными, этими ненормальными,... этими «психами» дышит мировое пространство. Без них и их «глупой» мудрости мир давно уже задохнулся бы в обезьяньем зловонии зверочеловечности и ее «общечеловеческих» констатации. Разрушительность этих милых твоему сердцу кон­статации, определяющих нормальность человека как зверя, в том и заключается, что уже одна попытка их теоретического приятия низводит человека во всех его человеческих качествах. Знаю, что, как человек, ты никогда не откажешься от духовного мира куль­туры, от восхитительных плодов ее цветения, с которыми вкушаем мы несравненную ни с чем сладость духа, которыми питаем наши души, которыми узнаем пути восхождения. Но как защитник и теоретик «реальной жизни», как поборник мира сего, ты принужден сказать: «...дело совсем не в том, ... от кого расцветает культу­ра...», — демонстративно отвернувшись от всего высокого и цен­ного, чем навсегда и повседневно обязан так называемым в миру «психам», от которых расцветает культура, которые лечатся в психбольницах, безалаберно живут и выглядят очень неспортивно в «смертельном бою за реальную жизнь в человеческом муравейнике». Хочется спросить, откуда в тебе такое равнодушное пренебрежение к цветению культуры и такое горячее сочувствие констатациям «общечеловечности», которую ты же сам называешь стадом двуногих, которую видишь как человеческий муравейник??? Чем помогают тебе эти констатации? Обойти психов и прибиться к здоровым, ... к нормальным? Тебе что, очень хочется быть и той самой толпе, которая бросает камни в пророка и плюет в лицо святому? А если это не так, то, может быть, пора, наконец, признать, что нормальное мирское есть духовно-больное, греховное, что стоя на почве мира, ты духовно стоишь вниз головой? И может быть, необходимо позаботиться о том, чтобы принять прежде всего в духовном плане нормальное человеческое положение? В твоем случае это даже не означало бы перевертывать все здание жизни, а лишь перестать заигрывать с низостью мира, перестать оправ­дывать богомерзость «нормальностью», перестать софистически до­казывать, что высокое есть глупое и больное, а низкое есть разумное и здоровое. Ведь эта твоя тенденция тяжело извращает и огрубляет порой до примитива твои суждения. А иногда, повинуясь власти привычных штампов мышления, ты говоришь вещи, просто пора­жающие своей вывихнутостью. Вот, например, что говоришь ты о моем афоризме: «Хранящий душу рискует психикой, охраняющий психику рискует душой». Ты говоришь: «Этот твой афоризм можно вывешивать над вратами любого храма. Для тепличных условий твоего  существования  такой  максимализм,   видно,   возможен...».

Это что ж получается, что религиозная максима растет из теплич­ного существования, что на храмовых вратах может быть начертана И с храмовых врат проповедана «истина» тепличной жизни? Значит, по-твоему, храм, христианский храм, собирает барчуков и белору­чек, далеких от труда и трудностей жизни, изнеженных тепличным существованием? Но когда и как, скажи ты мне, христианский храм ассоциировался с изнеженным барством и бессильной тепличностью? Ты что, не слыхал никогда о мученичестве и мучениках за веру? Ты что, не знаешь, что в христианском храме молятся Распятому и поклоняются ранам от гвоздей? Ты что ж, хочешь сказать, что нести через жизнь веру есть причуда барской тепличности?

52 Да и вообще, как устанавливаешь ты связь между максимализмом суровой религиозной истины, христианской истины ис­купления, покаяния, аскезы и женственной изнеженностью, ... женственной безнравственностью тепличного существования? Ведь то, что ты говоришь, есть самая чудовищная несообразность и напраслина, какую только можно вообразить! Ведь стоит только переступить порог храма, как на тебя веет воздухом суровости, сосредоточенной силы, духовного требования и духовного стяжа­ния, — т, е. воздухом, в котором пресекается надежда на самую возможность тепличного существования, в котором никнет и увя­дает всякая тепличность. Ничто из тепличного существования не годится в суровую правду, которая могла бы быть написана на храмовых вратах, и максимализм никогда не имел ничего общего с теплицей. Теплица — это разнеженность, расслабленность и нар-циссическая лень. Теплица — это как раз беспроблемная готовность к любому минимализму, ко всякому компромиссу, это сытая само­влюбленность, ... это влюбленность в свое наличное положение и ненависть ко всему, что может угрожать необходимостью это на­личное положение изменить. Максимализм же — это влюбленность в идеальное, порыв к досяганию недостигнутого, готовность к жертве конечным ради бесконечности восхождения. Тепличность есть материальность и статика. Тепличность — это панический страх всякого упоминания о несовершенстве, ибо оно грозит раз­рушением статики, потерей беззаботности и бездвижности. Мак­симализм же — это духовность и динамика. Максимализм может с радостью пережить открытие наличного несовершенства, потому что для него это еще один мотив к энергическому устремлению вверх, ... в предугадываемое совершенство. Есть, пожалуй, одна общая черта у тепличности и максимализма: невозможность дышать воздухом мира. Но эта видимая общность проистекает из очень разных внутренних оснований и имеет очень разные последствия для мировой жизни. Тепличность увядает в отравленном воздухе греховного мира, она изгнивает и своим гниением увеличивает гнилость мира сего, подтверждает его непобедимую безысходность.

Максимализм же, который тоже не выносит воздуха мировой падшести, реагирует мощным протестом и борьбой против отравленных испарений, взрывается, как кислородная бомба в безвоздушном пространстве, и не только сохраняет себя в своей духовной борьбе, но и способен очищать, оздоровлять окружающее пространство. Тепличное смялось и погибло в воздухе мира, сравнялось с прахом земным, не оставив никакого следа, не принеся ничего нового, не пособив ничем этому нуждающемуся миру. Все духовно-максима­листское, что страдало, боролось и погибло в неравной борьбе, оставило глубокий и неизгладимый след. Тепличное не вспомнится. Духовное же никогда не может быть забыто, потому что оно было здоровой тканью и расширило поле здоровой духовной ткани мира. Его явление в мире было насущнейшей необходимостью, ибо при­звано было своим творческим дерзанием добавить новое в вечность, в непреходящее, т. е. в то, чем этот мир и этот человек переживет себя, чем он соединится с Богом. Можно сказать, что жило только то, что сотворило себя и осталось. Таково качество духовного максимализма, и потому остается лишь то, что так или иначе стало событием духовного максимализма. Это тепличность удалена от жизни, закрыта от трудности существования и бессильно вегетирует, опасливо контролируя измерительные приборы, как бы не прозевать малейшего отклонения от утробных условий. Максима-листическое же вечно в столкновении с жизнью, в борьбе и от­вержении, в экстазах и огне преодоления, в сиянии творческих энергий.

53  Так что, определяя мою мысль как максималистскую, ты сам

перечеркиваешь свое суждение о ней как порождении тепличных условий существования. Но есть вещь, куда более существенная и важная, чем сама вывернутость твоих суждений. Важна и су­щественна причина твоего неукротимого стремления любой ценой обосновать низкое, оправдать греховное, запереть непреложные духовные максимы человеческого существования в теплицу какого-то искусственного бытия, которое якобы с настоящей жизнью ничего общего не имеет. Причина эта очень глубокая. Страшная причина. Ты уже давно творишь над самим собой беспощадный суд совести, ... совести, вооруженной христианскими максимами, но лишенной Бога. Это не только твоя проблема, это проблема многих интеллектуалов нашей эпохи. Отсюда, из этой духовной коллизии растет н и г и л и з м. Сражаясь за оправдание «реальной жизни», ты в действительности давно уже осудил себя. Осудил за самое малое, как за самое большое. Ты лучше всех знаешь самые темные уголки собственной души, ты видел там поднимающий голову грех и ты осудил себя совершенно по-христиански не за деяние, но за одни лишь помыслы. Твоя психика оказалась не просто тонкой,  а тончайшей,  уязвимейшей перегородкой между двумя мирами, и она не вынесла разлада между внешним и внут­ренним миром. Да не покажется это тебе парадоксом, но чем строже судил ты себя, тем яростней становилось сопротивление твоей гордости голосу совести. А произошло это потому, что в тебе не совершилось богооткровение. Христианская совесть, лишенная Христа, может превратиться в смертоносное оружие. Так может стать убийцей врач, приступающий к вскрытию гнойной раны без средств для ее лечения. Мы нуждаемся в Боге, мы зависим от Бога, ... мы не можем без Бога! ОН есть лечение наших ран, надежда на выздоровление. Мука суда совести плодотворна лишь тогда, когда с нами Господь, любящий и прощающий. Лишь перед Его Лицом откроем мы свое лицо, лишь перед Его

назад далее




© 2005 Б. Левит-Броун