15 На Ваш вопрос, как отношусь я к понятию самодостаточность, вот что могу сказать. Из личного моего духовного опыта я сделал вывод, что всякий разговор о самодостаточности есть признак наружного положения говорящего в отношении этой проблемы. Лишь находясь вне ее, лишь снаружи оценивая существование, можно построить себе такую модель. Всякий, кто внутренне экзистирует (заметьте, я говорю — экзистирует, а не вегетирует!), т. е. находится в процессе духовного становления-существования, знает, что никакой самодостаточности нет, что личность полноценна лишь в соединении с другой личностью, а в духовном пределе в единении со всеми личностями — в соборном духе. Другое дело, что личность непременно должна иметь внутри себя самонесущий духовный стержень, а не виться, как плющ, вокруг какой-то и внешней для нее опоры. Но быть окончательно достаточной себе самой личность не может. Ей нужен выход, ей нужно общение, принесение своего сотворенного внутреннего содержания в узнание, в обладание другим личностям. Так личность ощущает себя, осознает себя до конца. Личность есть непременное творчество, она творит себя. А творчество, как и любовь, всегда ищет узнания, разделенности, сочувствия. Чтобы генерировать в себе личность, надобно войти в процесс духовного творчества. Но чтобы личность совершилась как полноценность, необходим творческий выход ... творческое приношение себя во благо другим. Это абсолютный закон духовной полноценности. Всякая личность, не имеющая этого выхода, не находящая возможности творческого самоприношения, есть уже личность ущербная, личность страдающая. К несчастью, очень много в мире личностей, которые так и остаются пожизненно безвыходными, а потому ущербными и страдающими. Есть много философских и религиозно-философских попыток образовать, создать, сконструировать самодостаточность личности. Все они были и остаются попытками защитить себя от страдания неразделенности, от ранящих столкновений с чуждым и невнемлющим миром. Уже античная философия искала защиты от мира в идее самодостаточности. Автаркия —понятие, возникшее у киренаиков и перешедшее позднее к стоикам, означало самодовление, самозамкнутость мудреца, которая делала его неуязвимым для мирских волнений и страданий. Но автаркия не могла удержаться в себе самой. Отгороженность от мира автаркией неизбежно порождала бесстрастие, бесчувствие, апатию. Стоики почитали апатию высшей добродетелью. Так реагировала мудрость древности на неустранимость мирового страдания, на непереносимую муку отчуждения всех от всех.
Еще много раньше буддизм восславил спасение в н и р в а н е. Буддийская нирвана, — еще более радикальное средство, чем стоическая апатия. Здесь спасаются уже не просто самодовлением и самодостаточностью, здесь не просто бесчувствие, но полное снятие мира, как реальности и предмета всяческих желаний, как объекта приложения каких-либо творческих усилий.
Но христианский дух не может принять идею самодостаточности ни в форме буддийской нирваны, ни в форме стоической автаркии-апатии, ибо и та и другая зиждется на признании непобедимости мирового зла и бесперспективности человеческой судьбы в мире. Самодостаточность, как бы ни выражала она себя, есть всегда форма успокоения в безнадежности. Она обессмысливает человеческую жизнь, угашает творческий дух, дарованный человеку Богом, убивает свободу, закрепляет навечно в цепях необходимости. Отказавшись от борьбы за смысл нельзя обрести некоего «иного смысла» только бессмыслицу. Отказавшись от духовной свободы как творческого права, человек пожнет духовное рабство и творческое бессилие. Признать самодостаточность духовной нормой, значит отказаться от надежды на выживание человечности, ибо человечность это встреча, это соединение в навстречном духовном раскрытии. Принять самодостаточность, — это значит признать безысходным несчастье разъединенности, согласиться на пожизненную тюрьму одиночества, то есть окончательно забыть Бога и обожествить падший мир, ибо то, что нельзя победить, то и есть твой бог.
Но творчество в человеке непобедимо и неистребима надежда на духовное раскрытие в экзистенциальной встрече взаимопониманий. Поэтому самодостаточность всегда будет враждебна человеческому духу, всегда будет несчастьем для души. Христиане верят в победимость мирового зла через искупление и творчество, принимают тяжесть креста судьбы и никогда не теряют надежду на духовное самораскрытие, на возможность самоприношения человечности во встрече с человечностью. Сам Господь пришел к| человеку за взаимопониманием, совершил величайшее самоприношение ради спасения человеков, принял и муку непонятности, и поругание, и крестное страдание. Бог искал и ищет отзыва в человеке. Бог дает человеку духовные дары для творчества и духовнoro самораскрытия, для соединения во взаимопонимании.
Бог говорит: «Чада, любите друг друга!» — а человек из слабодушия сколачивает себе собачью конуру выдуманной самодостаточности. Трусость это и ничтожество души, ... вот что! Все те, кого Вы перечислили с «виолончельками и рояльчиками», — все они ищут выхода, все страстно просят у судьбы права на творческое самоприношение, и все они несчастны, если этого права им не дано. Несчастен и я! Несчастен, потому что нет отзыва людского правде моей, которую я в себе сотворил и творю. Только мне и на минуту в голову не придет рядиться в благодушие самодостаточности. Нет её... нет никакой самодостаточности! И я должен признавать свою неполноценность как экзистенциальной личности. Иной вопрос, почему я не выхожу из этого состояния? Отчего не бьюсь любой ценой за услышанность, за сочувствие, за понимание? Тут всё дело в этом самом — «любой ценой», — ибо биться любой ценой значит ради выхода к людям, ради услышанности быть готовым на все. А вот этого нельзя! Тут-то и отверзается пропасть неразрешимой проблематики духа в падшем мире. Дух стремится вознести мир к концу и Преображению, искупить его, стяжав право на Апокалипсис. Мир же ищет остаться во зле, увековечить себя в неискупленной плоти. Лишь неохотно, лишь через долгокружия времен принимает мир духовное свое достояние и воздает должное творцам. Оттого, может быть, так мучительно-медленно мировое духовное восхождение. Стремиться быть непременно услышанным сейчас же, еще при жизни, — это почти всегда значит изменять своей правде, изменять духовному процессу личности и начинать говорить, писать ... на потребу мира. Чтоб тебя согласились слупить, ты должен говорить то, что желают услышать. Владимир Соловьев очень проницательно заметил: "Чтобы быть принятым, надо быть приятным". Таким образом, личность в своем духовном мути поставлена перед трагическим выбором из двух зол: остаться в неполноценности одиночества, в вынужденной схиме «самодоста- точности», но сохранить оригинальность своего духовного процесса, сотворить-таки свою внутреннюю правду, или отдать себя на потребу миру, исполнить его волю, встать на путь приятствования мировой бессмыслице (которая не в силах отменить смысл, но в греховной повседневности его жестоко притесняет) — т. е. подвергнуть изолганию и, в конце концов, разрушению саму свою духовную экзистенцию. Перед этим выбором поставлены почти все. Редкие счастливцы успеха, услышанные и понятые еще при жизни в их оригинальной и некоммерческой внутренней правде, — это лишь радостные исключения. Обратите внимание, что духовная жизнь протекает в основном в общении с культурным и духовным достоянием прошлого. Давнего и недавнего, — но прошлого, т. е. времени, уже разделившего в суете и пошлости шкуру прижизненных успехов, уже успевшего остыть от лихорадочных накалов сиюминутных популярностей и проявившего, наконец, подлинные свои духовные сокровища: те, что были своему времени известны, и те, что остались замолчанными безвестностью или неадекватным пониманием. Тогда выходят из тюрем вынужденной «самодостаточности» духовные личности, проведшие свою жизнь в этой мучительной неполноценности. Наступает время тех, кто предпочел страдание «самодостаточности», т. е. духовного одиночества в своей внутренней правде, злу изолгания и этой ценой купленной «полноценности», т. е. прижизненной услышанности, успеха. В этой ситуации особенно трагична судьба артистов-исполнителей, ибо исполнительство летуче и как ничто другое требует прижизненного права на самоприношение. Что же касается рукописей, то они, как известно, не горят. При заботливом к себе отношении не горят они даже в тленном земном порядке, так что могут дождаться своего часа. Это, однако, нисколько не снижает драматизм вынужденной «самодостаточности", на которую мир обрекает всех тех, кто не согласен поступиться своей внутренней правдой. «Самодостаточность» недостаточна, ... она не существует как достаточность, она есть мука для всякой живой творческой личности. Термин «самодостаточность» есть условная ложь мира, потому что подразумевает некую удовлетворенность своим положением, которой в духовном мире не существует, ибо духовный мир не замкнут и задыхается в замкнутости. Дух ищет раскрытия и самоприношения. Самодостаточен может быть лишь бездуховный человек. Самодостаточность — признак буржуазности, за которой всегда стоит материальная сытость и духовная стагнация. Буржуа сбывается в накоплении, в присвоении себе. Он не нуждается в других, кто разделил бы с ним его внутреннюю жизнь, он не имеет внутренней жизни, и потому, хотя ему никогда не достаточно накопленных вещей, себе самому буржуа достаточен. Духовный же человек, личность, сбывается до конца лишь в экзистенциальной встрече с другими личностями, в разделении с ними своего духовного опыта, приношении им своего духовного сокровища. Поэтому духовный человек никогда не может быть самому себе достаточен.
Можно говорить о самодостаточности как об обладании запасом духовных средств существования, чтобы продолжить свой творческий путь, чтобы не пресеклась экзистенция личности; можно видеть самодостаточность как тяжкий минимум духовной аскезы, необходимый духу для сохранения своей подлинности в изолгавшемся мире, но допустить мысль о самодостаточности как о достигнутой гармонии, как о благополучном состоянии личности нельзя. Идея самодостаточности есть ложная идея. Об этом, в частности, свидетельствуют и судьбы окружающих меня творческих людей. Все они внутренне очень неудовлетворенные, глубоко несамодостаточные личности. Их судьбы драматичны и диссонансны, они в тяжелом внутреннем неблагополучии, ибо творчески нуждаются в самоотдаче значительно большей, чем могут иметь. И лишь тогда посещает их краткое блаженство гармонии, лишь тогда жизнь их достигает консонантности, когда им удается прорвать замкнутый круг этой самой, столь симпатичной Вам, «самодостаточности», когда судьба дает им шанс соединиться в акте творческого самоприношения с другими, ... и не просто с другими, а обязательно с понимающими, с теми, кто может проложить навстречу их приношению тропинку сочувствия, духовного родства.
Ну вот в основном и все, что я хотел сказать Вам, дорогая Л. Я., в ответ на Ваше письмо, очень меня тронувшее глубиной и искренностью переживаний.
Что касается Вашей радости о несходстве с Ал., то я отлично Вас понимаю. Я ведь и сам живу в союзе с женщиной, которая каждый день спасает меня своим оптимизмом и невянущей бодростью. Без нее жизнь моя была бы неизмеримо мрачней и тяжелее, ибо, чего греха таить, ... я склонен к грусти, а порой и к унынию.
Однако, в отличие от Вашей с Ал. ситуации, я и моя спутница — действительно спутники. Мы идем одним путем, и именно в этом высочайшее благо нашего союза. Честно говоря, мне не очень понятны и несколько тревожны Ваши слова: «...мы движемся разными путями, и вряд ли в этой жизни нашим Путям пересечься». Мне видятся здесь большие скрытые (а возможно, и явные!?) трудности взаимопонимания. Впрочем, ...
Впрочем, все на свете разно, все неповторимо, и одна жизнь не походит на другую.
Обнимаю Бас сердечно...»
ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 10 МАРТА 1995 г.
«Два твоих последних письма наделали много шуму в нашем тихом семействе и устроили нам настоящий праздник беллетристики, богословия и философии. Читали и перечитывали, ... потом обменивались тетрадками и снова...
Я почувствовал, что дошел до границы, и с этого момента прекращаю свои бесплодные попытки обратить твое внимание на светлые стороны нашего земного бытия и на потенциал радости деятельной жизни.
«Жизнь есть трагедия и, след., смысл жизни есть трагический смысл! И никаких «однако»!
А ведь кому как не мне известна эта трагедия. Безотцовщина, свинские общежития «парттысячников», подольский тупик, эвакуация, голод с картофельными очистками на обед, фурункулез от сквозняков в танковом корпусе Уралмаша, душевные метания среди жлобья, судорожные и одинокие поиски смысла у русских классиков (другие недоступны), многие часы размышлений в Большом зале и Пушкинском музее, ... книги, книги, книги, ... — так кончилась юность. Вот почему у меня аллергия на «трагедию жизни» в ее реальной и поэтической ипостасях. После того как я узнал ее, я знать ее не хочу.
«Нельзя предаться радости жизни, совершенно игнорируя ее высший трагический смысл»?
Помилосердствуй, коллега! Почему же надо его совершенно игнорировать? Врага необходимо знать, чтобы по возможности нейтрализовать его действие, его разрушающее влияние.
Только с позиции абстрактного идеальничанья можно объявить «сей мир непригодным для богочеловечности». Что это за штука такая, «богочеловечность», которой никогда не знало и не узнает реально живущее на этой планете человечество? Так можно навыдумывать десятки вариантов благодатной судьбы человечества, всеобщей любви, торжества справедливости, пути к небесному блаженству через покаяние, дороги к святости через смирение и жертвы и т. п. Все это встречается в таких микроскопических дозах, что никак не может повлиять на ход человеческой жизни и истории, которые ты совершенно верно оцениваешь самыми предпоследними словами.
В афоризме «Жить — значит умирать» — уже заключена трагедия, а если еще жить плохо, плоско, безрадостно, нетворчески, го уж совсем...
Ты настаиваешь на том, что сопротивление трагедии жизни равнозначно «потере лица». Но я не наблюдал вокруг значительных людей, которые плывут по течению трагической реки, не сопротивляясь, а покорно опускаясь на дно вследствие лени, пассивности, нетренированности мышц.
Согласен вполне, что ни радость, ни экстаз блаженства не могут стать последним смыслом этого мира. Но как эпикуреец я буду удовлетворен, если радость и экстаз блаженства (любовь, творчество) станут предпоследним смыслом этого мира и целиком займут мою короткую жизнь.
Хочу еще сказать тебе, что никакого отрицательного смысла в слово «догматика» и не думал вкладывать. Каждая парадигма имеет их в своем основании, и твой пассаж о невозможности догм в мире относительности и фиктивных ценностей доставил мне особенное умственное удовлетворение. Я уважительно отношусь к твоим поискам Бога, хотя у меня эта душевная зона трагически недоразвита.
После твоих комментариев к занятиям И. и вообще ее жизненным позициям чувствую известную неловкость перед нею и определенную свою профессиональную неудовлетворенность. Сам Нейгауз считал, что я среди психологов-творцов не из последних молодцов. Однако в лице И., стати, голосе, движениях я не смог увидеть того, что, по твоим словам, кристаллизовалось в ее жизненной практике: способности к жертвенному подвигу, высокому уровню взаимопонимания, к столь ярко нарисованному тобой процессу ее СЛУЖЕНИЯ вашему общему идеалу. Уж не фантазируешь ли ты? Как говорят детишки: «Такого зверя не бывает». Такое может потрясти и более молодого старика».
ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 27—30 МАРТА 1995 г.
«...а шуму, всполоханному моими письмами, я, честно, рад! И не то здесь важно, что «праздник беллетристики», ... что «читали и перечитывали». Важнее то, что энергия слова толкает в дальнейшие размышления, в открытия, воспоминания.
Под действием моих слов ты припомнил, ... проверил старые ощущения и узнал. Ты узнал го, чего, как ты искренне заявляешь, «знать не хочешь». Ты подошел к рубежу, от которого можно и должно идти дальше, ... в новое качество пониманий. Очень лаконично и сильно ты рисуешь свою юность, но не обольщай себя, ... ты вовсе не трагедию жизни узнал в развернувшемся клубке памяти. Нет! Ты узнал беду жизни, а не трагедию. Ты вспомнил Г)еду, которая стряслась лично с тобой, ... которая разбудила в тебе злость и обиду на жизнь, ... которая затаилась в тебе смолоду страстным и самолюбивым желанием компенсации, сквита.
16 Чтобы прояснить нравственные выводы, сделанные тобой из нелегкой твоей юности, необходим разговор о духовном аристократизме и духовном плебействе, ибо аристократизм духа чувствителен к трагедии жизни, а духовное плебейство видит только жизненную беду. Беду жизни видит Спартак. Он узнает ее в своей изломанной судьбе. Он узнает жизненную беду и, скаля зубы, клянется поквитаться с жизнью, ... компенсировать свою обобранность, отомстить поруганность. Это он, крепкий как дуб плебей, так хорошо знает беду жизни, что ничего больше не желает и слышать о ней.
Его духовное состояние есть угнетенное, ... рабское. Оно наэлектризовано темными чувствами незаслуженной обиды, ... безвинной кары. Из такого духовного состояния есть лишь один выход — в схватку с жизнью и «победу» над ней, ... в восстановление «справедливости», как она видится попранному плебею. Есть правда в протесте против угнетения, против незаслуженных обид, ... но эта правда всегда неокончательная, неполная. Это как бы полуправда. В ней аффективно-поверхностное всегда преобладает над софийным, над религиозно-мудрым. Оттого в своей борьбе за компенсацию угнетаемые слишком скоро становятся угнетателями, слишком страстно и удовлетворенно ввергают своих бывших мучителей в ту самую пучину, из которой вырвались. Главнейшей духовной особенностью всех плебеев духа является нечувствительность к общечеловеческой вине, исключительная сосредоточенность на собственной несправедливой ущемленности, абсолютная уверенность в поправимости жизненной своей беды через борьбу и насилие, через сокрушение без страха и упрека. Спартак — это вечный революционер, так сказать, идейный революционист, исповедующий философию любых средств для достижения «праведной» цели. «Праведная» же цель его не в установлении справедливости для всех (даже не в этом!), а в отвоевании справедливого воздаяния лично для себя. Особенность духовного плебейства в том, что для него жизнь всегда поправима.
Совсем иначе принимает жизнь духовный аристократизм. И ему может отверзнуться судьба, как личная беда, ... как индивидуально несложившееся, несчастное. Но никогда аристократический дух не бывает раздавлен личной бедой. Аристократическое состояние духа есть свободное, неугнетенное, ... нерабское. Духовный аристократизм не отравлен темными энергиями обиды, не заряжен жаждой компенсации. Он видит не беду жизни, а жизнь-трагедию. Он имеет знание о всечеловеческой вине, ... о богоотпадении человека и мира, ... об искуплении. Он свободно принимает и на себя часть общечеловеческой вины, он не может почитать себя несправедливо обойденным судьбой, ... невинно страдающим, ибо ему внятна трагическая справедливость всех мировых и всех человеческих страданий. Аристократический дух не изречет: «Я так хорошо узнал трагедию жизни, что слышать о ней больше не желаю!» — потому что такой дух несет личную ответственность за мировую судьбу, потому что такой дух знает личную боль и неотвратимое участие в любой боли, ... в любом страдании, во всей общечеловеческой трагедии. Особенностью духовного аристократизма является его незамкнутость в переживании только собственного счастья или несчастья, ... его открытость духовной проблематике мира, положение универсальной духовной сопричастности всему человеческому страданию и, более того, — страданию самого Бога о мировой судьбе. Духовный аристократизм склонен к сомнению в своей правоте и праве, духовное же плебейство знает только свою правоту и только свои права. Духовный аристократизм легко уязвим раскаянием, духовное плебейство ищет лишь компенсации и приведения к покаянию других. Духовному аристократизму присуще трагическое размышление и вера, духовному плебейству — юмор и скептическое недоверие. Аристократ духа задумывается о судьбах и переживает судьбы, духовный плебей рассчитывает и решает практические задачи. Аристократический дух живет в сомнении о себе и своем назначении, в постоянной самопроверке и самокритике. Плебейский дух обитает в железной несомненности о себе и своем праве, в бесконечной подозрительности к окружающему миру. Духовный аристократизм остро переживает долженствование в отношении мира, невозможность в полной мере отдать свое внутреннее достояние. Духовное плебейство пронизано вечной обидой недоданности, темной страстью дополучить, ... добрать у жизни все то, что считает задолженным себе «по справедливости». Духовный аристократизм всегда неудовлетворен собой и внутренне-своим, что он взрастил на своей духовной ниве в приношение Богу и людям, и если горько сетует на мир, то оттого, что тот не может вместить принесенное ему духовное сокровище. Духовное плебейство склонно к довольству собой, легко удовлетворяется посредственным и суррогатным, что удалось приобрести в обладание, и если сетует на мир, то оттого, что тот, по его мнению, несправедливо с ним обошелся, ... незаслуженно его обошел.
Все уходит корнями в проблему веры. Там коренится аристократизм духа, ... там же — и духовное плебейство. Почитаешь ли ты себя виновным единой со всеми человеками первородной виной или видишь только слепой разбой случая в твоей незаслуженно изуродованной судьбе? За этими вопросами стоит другой: веришь ли в Бога или не веришь? Ибо если принимаешь вину, то — веришь в Того, перед которым виноват, а если нету веры, то перед кем же тогда и виноватиться? И, конечно же, тогда зачем ведать трагедию жизни? Да и какая трагедия может случиться там, где нет никакого смысла! Трагедия — это великое крушение смысла, ... бессмыслица же знает только беду, ... только неудачную оказию, только несчастное стечение обстоятельств, которые надо поправить, переиначить, уладить. Плебей духа всегда верит в свои силы разнеудачить неудачу, побороть беду. И трагический смысл жизни он почитает за врага, которого надо изучить, чтобы над ним восторжествовать. Т. е. попросту говоря, трагический смысл он понимает как бессмыслицу, ибо смысл жизни есть только жизнь, а больше ничего. Ни что в представлении духовного плебея не возвышается над зданием жизни, ни что не может иметь перед жизнью превышающий смысл.
Духовный же аристократ верит прежде всего в божественный замысел Творения, жизни, ... твари. Поэтому трагический смысл жизни для него не просто реалия, но часть Символа веры, ибо трагедия существования, непоправимость жизни означает нарушение ее божественного замысла, не бессмыслицу, а обессмысление, изуродование Боготворения, в котором предвечно заключен абсолютный и непреходящий Смысл. Духовный аристократизм не может почитать за врага трагический смысл жизни, ибо понимает его как искупление, ... ибо принимает его как путь и надежду. Я вижу высочайшую и поистине судьбоносную заповедь духовного аристократизма в речении Апостола Павла: «А мы проповедуем Христа распятого, иудеям — соблазн, а эллинам — безумие». Высота духовного аристократизма есть высота Креста, недоступная, ... непонятная плебейству духа, отвергаемая всяким духовным плебейством, как взятие на себя почина не по рангу (соблазн!), или как явная нелепость, ... глупость (безумие!).
Ты согласен не совершенно игнорировать трагический смысл жизни, но этим ты ничего не достигаешь, ибо относясь к трагедии жизни как к началу, тебе чуждому и враждебному, ты закрываешь для себя трагический смысл, как смысл, ... зная его лишь внешне-отчужденно, как обстоятельство, которое надеешься «по возможности нейтрализовать». Ты считаешь влияние трагического смысла жизни «разрушающим» и этим окончательно закупориваешь жизнь внутри себя самой, отнимаешь у нее подлинные перспективы, ибо подлинные перспективы жизни связаны с бессмертием, а не со смертью. Ужас и мука жизни могут быть оправданы духовно лишь из видения их искупительного значения, ... жизнь может быть принята духом человеческим лишь в свете трагического смысла, лишь как трагический путь восхождения к Смыслу через искупление греха, через исход из тьмы богоотпадения. Принятие трагического смысла жизни как важнейшей ее духовной черты есть признание Смысла, жизнь превышающего и дающего осмысление и ей самой, и ее трагедии, ибо жизнь вообще имеет смысл лишь как путь и прохождение в чем-то большем, чем она сама, в чем-то, продолжающемся за ее пределы. Отрицание трагического смысла жизни есть отрицание вообще какого бы то ни было смысла жизни, ибо если нет никакого смысла в трагедии жизни, значит нет и ничего более первичного, более важного и масштабного, чему бы отвечала, в чем совершалась бы трагедия жизни, чем могла б она быть оправдана, опознана как смысл.
Аристократ всегда помнит своего суверена. Его достоинство в добровольном принятии своего места в иерархии. Так духовный аристократ верит Богу, верит в Бога, ... принимает над собой могущество Господне, неисповедимость путей Всевышнего. А с тем принимает он и трагический смысл жизни, как частицу ее высшего, божественного Смысла. Не врага видит он в трагедии жизни, а назначение и путь восхождения.
Плебей всегда нарушитель и разрушитель иерархических начал жизни. Плебейство всегда анархично, оно всегда в самозаблуждении, в попытке взять на себя иерархически недолжное. Так плебейство духа принимает границы собственного видения за смысл, и все, что в эти границы не вмещается, — зачеркивает, как бессмыслицу. Из своей тупой нечувствительности к глубинам, где, собственно, только и открывается трагическая истина смысла, духовный плебей отрицает глубину жизни и враждует с ее трагическим смыслом, всегда мешающим поверхностному рационализму «радостного мироустройства». Миростроительство оптимистов происходит на поверхности. То, что происходит в глубинах, называется искуплением. Миростроительство понимает только беды жизни. Оно верит в их поправимость. Искупление же знает жизнь-трагедию, ... принимает жизнь, как трагедию. Искуплению понятен и важен трагический смысл жизни, он приемлется как важнейшее духовное качество жизни, как выражение ее осмысленности, ... как определение ее направленности в божественных путях. Для духа аристократического, который есть дух веры, трагический смысл жизни открывается не как разрушающее влияние, а как влияние собирающее и укрепляющее. В непоправимом трагизме жизни открывается правда богоотпадения, болезнь мира. Тут постигается ненормальность «нормального» земного бытия, мировой надлом, но вместе с тем открывается и устремленность к миру выправленному, ... миру иному, дается интуиция о страдальческом пути, как неизбежности искупления. И духовным пиком этой интуиции предстает голгофская жертва Христа, гибель и Воскресение, ... смерть и победа над смертью. Для верующего духа трагический смысл жизни — это путь через смерть, это веление духовного мужества и крепости в принятии и несении креста.
Дух безверия, дух плебейский не имеет интуиций о пути через смерть. Для него жизнь есть путь в смерть. Безверие есть летаргия духа, духовное бесчувствие. Оно оставляет человека в абсолютной власти материи, и подобное состояние переживается как тупиковое. Материя дает только чувство конечности. Ничто материальное не переступит через смерть. Смерть есть рассыпание материи мира сего, ... его пораженной грехом плоти. Перспективу прохождения через смерть может иметь только духовное. Только духовное может иметь смерть в качестве момента испытания, а не точки пресечения. Но знание об этом дается лишь духу живому, и перспектива эта есть перспектива лишь духа живого.
Именно в свете этой перспективы либо во тьме ее отсутствия формируются два противоположных отношения к трагическому смыслу жизни. В климате аристократической духовности, т. е. духа живого и верующего, трагический смысл жизни принимается вместе с верой в Бога и чувством своей человеческой вины перед Ним. Тут нет вражды, потому что есть высокое сознание справедливости, понимание неизбежности и искупительной необходимости прохождения человеком и миром трагического пути.
В климате духовного плебейства, т. е. духовной летаргии и рабства у материи, трагический смысл жизни отвергается или признается с ненавистью и внутренним восстанием. Плебей ярится и ропщет. Дух плебея не принимает справедливости жизненной трагедии, потому что не признает за собой никакой вины, не знает над собой никого, перед кем мог бы быть по-человечески виновен. Всякая тягота жизни для духовного плебея есть лишь плохое стечение обстоятельств, лишь приключившаяся и поправимая беда. О непоправимом трагизме жизни духовный плебей не только не желает, но не может слышать. Не примет непоправимости жизни тот, кто ничего кроме жизни не знает, кто интуиций о бессмертии не имеет. Имеющий в духовном запасе только «здесь» и «сейчас» мира сего никогда не согласится с тем, что это «здесь» и это «сейчас» непоправимо трагично. Тут действует «железная» логика безверия. Именно эта логика и продиктовала тебе духовные выводы твоей юности. Она и продолжает питать твое мышление, она определяет тенденции твоих избраний и отношений. Так, например, тебе представляются «абстрактным идеальничаньем» мои слова о богочеловечности и о том, что 17 этот мир для богочеловечности непригоден. Ты даже задаешь прямой вопрос: «Что это за штука такая, «богочеловечность», которой никогда не знало и не узнает реально живущее на этой планете человечество?» С сожалением мне приходится констатировать здесь откровенную риторику бессовестности. Ведь только совсем не слушая свою совесть, можно так поставить вопрос, потому что совесть-то всякая отлично знает, «что это за штука» — богочеловечность. Совесть не ставит богочеловечность в кавычки, потому что для совести богочеловечность есть понятие прямое, а не инверсивное. Ничего кавычечного нет в понятии богочеловечности. Она есть прямая реальность всякой совести, и только разнузданная зверочеловечность (тоже, кстати, понятие бескавычечное!) может поставить под вопрос реальность богочеловечности, как она ставит под вопрос и саму совесть в человеке. То, что на богочеловечности, как и на совести, нельзя построить жизненный успех, лишь свидетельство того, что и мировая жизнь не богочеловечна, а зверочеловечна, больна, ... искажена, ... уродована грехопадением. Богочеловечность же знает каждый. Знаешь и ты. Богочеловечность есть жизнь души в свете заповедей Господних, которые просты и абсолютны. Они неотъемлемо, ... неизгладимо присутствуют во всякой совести, а вот жить по совести — это действительно трудно, особенно для человечества, живущего, как ты выражаешься, реально! Можно ли, не кривя душой, ... не искривляя совесть, задавать вопрос: «Что это за штука такая, богочеловечность...?» Разве не знает всякий, ... разве не знаешь и ты, что одно только определяет человека человеком — богочеловечность. Разве не знаменуем мы богочеловечность, когда говорим о человеке: добрый, совестливый, честный, чистый. И разве не ясно, что говоря: ловкий человек, сильный человек, пробивной человек, — мы применяем не богочеловеческие, а животные характеристики к человеку, мы уравниваем его в качестве с животным миром, мы безбожно любуемся зверочеловечностью, «благословляя» тот самый «реализм», которым живет поименованное тобой реальное человечество.
Очень перемешано богочеловеческое со зверочеловеческим в твоем замечании: «Так можно навыдумывать десятки вариантов благодатной судьбы человечества, всеобщей любви, торжества справедливости, пути к небесному блаженству через покаяние, дороги к святости через смирение и жертвы». Что до путей к блаженству через покаяние и путей к святости через смирение и жертву, то действительно существуют покаянные пути богочеловечности в мире греха, но они не есть и не могут быть интерпретированы в качестве вариантов благодатной судьбы человечества. Это не пути человечества, а пути личности, как и богочеловечность — не черта человечества, но черта личности. У человечества нет черт лица. Я даже думаю, что у него нет лица. Интегральное «лицо» — это смерть лица богочеловеческого, ибо лицо неповторимо. Оно не может быть мультиплицировано в коллективах. Пути богочеловеческие так же личны и единичны, как и богочеловеческое лицо. А вот с исчезновением богочеловеческого лица, с растворением его в коллективах действительно возникают всевозможные «варианты благодатной судьбы человечества» с идеями всеобщей любви и торжества справедливости, отлитыми в бетонных лозунгах социальных революций. Однако не заблуждайся! Не от богочеловечности все это! От богочеловечности вообще не может исходить никакой проект благодатной судьбы человечества, потому что богочеловечность не верит в самоустранение человечества в этом мире. Богочеловечность знает падение человеческое, вину человеческую. Она понимает испорченность мира и тщету всяких человеческих вер в самоустроение и торжество справедливости. Богочеловечность верует в Бога и в то, что торжество справедливости совершится не в человечестве, а над человечеством, что всеобщая любовь осуществима лишь как соборность духа в преображенном мире, что она немыслима, как идеологическая принудительность в мире греха, в мире неискупленном. Это материалисты, которые есть прежде всего атеисты, — это они мастера сочинять разнообразные варианты «благодатной судьбы человечества», так сказать, научно разрабатывать и честно осуществлять на практике «счастливые» утопии мира сего. Такого рода жизнетворчество — занятие всех на свете духовных плебеев, Бога не знающих и вины своей перед Ним не имущих. Но богочеловечность несет веру в Бога, и ей дано духовное знание о конце мира, о Преображении. Богочеловечность ничего не может выдумывать о перспективах благодатной судьбы человечества, ибо имеет Слово Божие о перспективах мировых и перспективах человеческих. Богочеловечность не ищет перспектив мироустройства, она радеет об искуплении мира, о конце его и наступлении Царства Божия. Верить и уготовлять по мере сил своих Царство не от мира сего — вот кредо богочеловечности. Ей дано Откровение о том, что один Господь изведет мир сей из безысходной «радости жизнеустроений. Как? То ведает ОН! Такова целостная богочеловечность, которой может и не знать «реально» живущее человечество. Но осколки разбитого или несложившегося богочеловеческого лица каждый может отыскать и прокисших щах своей нечистой совести. Эти осколки если и но сохраняют полноценного человека, то наверняка сохраняют в нем человекоподобие, т. е. охраняют его человеческое качество. Хочу предостеречь тебя от мыслительной опоры на «реально живущее на этой планете человечество»! Опора эта очень непрочная! Ты опираешься на количества, игнорируя качество, а ведь человечество складывается из человеков, которых мы опознаем по качеству человечности. Это качество может восторжествовать в одном и может угаснуть в миллионах, которые уже не будут в этом случае человеками. Так что если ты желаешь опираться на количества, то тебе придется отказаться от понятия «человечество». Человечество же, реальное человечество, есть только то человечество, в котором сохраняется и охраняется человечность как качество. Остальное «человечество» есть, в действительности, зверочеловечество или, попросту говоря, зверство, т. е. такое состояние антропоморфных существ, когда качества животного преимуществуют в них над качествами человека. Если ты в своих заключениях о непопулярности богочеловечности опираешься на это последнее «человечество» — зверочеловечество — как на реальное, то уж тогда надо присовокупить к «реальному живущему на этой планете человечеству» и мир зверей и птиц, царство растений и минералов. Глядишь, ... еще неизмеримо шире станет «реальное человечество», которому ничего о богочеловечности неизвестно.
Но либо мы с тобой будем песчинки бездушные в пустынях считать в подтверждение крайней непопулярности богочеловечности в «реальном человечестве», либо нам придется раз и навсегда признать, что реальное человечество — это лишь то человечество, в котором живет и исповедуется богочеловечность, что именно богочеловечность, и только она реализует человека в его уникальном качестве, не присущем более никакому живому существу. И значит, следовательно, об этой самой «штуке», которая называется богочеловечность, по необходимости должно было не только слышать, но и прямо знать ее все реально живущее на земле человечество. С того момента, как между Богом, и человеком впервые был установлен духовный Завет в этом мире, — с того самого момента реальное человечество есть БОГОЧЕЛОВЕЧЕСТВО. Как ни страшно может прозвучать это в ушах неверующего, но утверждать это необходимо. Забывая Бога, человек теряет себя, теряет человеческое качество. Наше время столь страшно забыло Бога, что человечности угрожает опасность распада. Парадоксальность мировых процессов пугающа. С одной стороны, человечество гуманизировалось, стало чувствительней и нетерпимей к простым и явным формам зла. Но с другой стороны, в тихом омуте относительно более благополучной, менее жестокой, менее тяжелой жизни незаметно исчезает Образ и Подобие Божье, человек все меньше озабочен духовностью, он все больше превращается в безразличное животное потребления, ... он верит только в потребление, он знает только «здесь» и «сейчас», он с катастрофической быстротой утрачивает способность к творчеству, к самому духовному дерзанию. Человек перестает любить свободу. Он ныне равнодушней к ней, чем прежде. Им управляет масс-медиа, страшное и прикрытое зло, которым не искушались времена прошедшие. В современных демократиях человеку внушается равноправие любой ценой и на любой основе. От него уже не требуется та высота, которая прежде подразумевалась под понятием «человек». Вместо требования высоты и любви к духовной свободе ему прививают произвол в сочетании с духовной нетребовательностью. Саму свободу ему преподают как право быть любым, и это поистине страшный яд человекоразрушения. Все говорит о том, что зло усовершенствует себя, что истинны пророчества о нарастании сил зла одновременно с нарастанием сил добра, о грядущей величайшей схватке наибольшего зла с наибольшим добром в конце времен. И потому я говорю о богочеловечности, потому я ставлю сегодня знак равенства между человечеством и БОГОЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ. Слишком многое, расчеловеченное и недочеловеческое в самом главном, духовном значении выдается сегодня за человеческое и принимается как человечность. Сегодня недостаточно громки и самые громкие слова для напоминания и утверждения, что человеку должно быть Богочеловеком, что реально в человечестве лишь то, что духовно связано с Богочеловечностью!
Человеку «легко» быть нечеловеком в соблазнах и прельщениях современности. Им овладевает гипноз технологии, и он начинает думать о себе как о машине, хотя человек не есть машина и знает об этом. Человеку хотят «облегчить» существование, уверяя его, что животные инстинкты в нем «нормальны», и человек начинает культивировать в себе животность, хотя мучительно чувствует, что он не зверь и что звериное для него ненормально. Да, мир непригоден для богочеловечности, и он на все лады подтверждает это, демонтируя человечность, пытаясь удалить все, что «мешает» человеку стать машиной или стать животным. Мир не может хранить человеческое качество, ибо это падший мир. Он и возник оттого, что через грехопадение была страшно повреждена, ущерблена человечность. Человеческое качество может сохранить только Бог, человека спасти может только Бог, сотворивший его духовно по Образу и Подобию Своему. Человеку необходим Бог, ибо только от Бога исходит человеческое и только в Боге оно хранится. Вот почему человеку должно быть Богочеловеком, вот почему сказал Иисус — «Не любите мира, ни того, что от мира сего!». Мир губит человека. Царство мира сего есть царство зверя, и человек должен пресечь это царство отвержением!
Ты говоришь: «реальное человечество»! Но какая реальность стоит за твоими словами — реальность количеств или реальность качеств? Что такое — реальность? Ведь их две! Та, что снаружи, та, что «убеждает» принуждением, и та, что внутри, которой мы все равно верим больше. Мы видим вокруг себя рождение и смерть, и это внешнее принуждает нас принять смерть за реальность. Но загляни в свою душу и попробуй найти там хоть что-нибудь мертвое. Я уж и не предлагаю тебе попробовать представить себя мертвым, несуществующим, начисто отсутствующим. Сколько бы ты ни пытался, это у тебя не получится. На поверку реальность смерти оказывается ирреальностью, неподлинностью. Нет такой силы, которая заставила бы душу принять смерть как реальность! Душа не ведает смерти, ... душа ничто и никого не знает мертвым! Все, что знает душа, есть живое! Все пережитое и все, кого мы пережили, остается и остаются живыми. Все, что стало душевным достоянием, означает духовную ценность, приобретенную нами навечно, бессмертно. Смерть не имеет законной обители в духовном мире. Она приходит из мира материи, как беззаконный и бесконечный терзатель плоти и души человеческой, но ей никогда не занять подлинного законного места в духовной жизни, ибо она есть смерть, конечность, пресечение. Жизнь же духовная есть пребывание вечное, нетленное. Так что для духа и духовной жизни реальность — только бессмертное, только вечное, только нетленное. Для духовной жизни только жизнь есть реальность!
Вспомни мудрую и ставшую по самоочевидности своей почти забытой житейскую мудрость, что запоминается только хорошее. Это ведь совсем не означает, что память не хранит страданий и ужасов прошлого, ... нет! Это означает только, что душа имеет непрерывную, нетленно-живую и близкую жизнь с добрым и светлым, а не со злым и темным. Реальны в духовном мире только красота, добро, ... только свет и любовь. Зло и злых нашего прошлого мы можем помнить, но чувствуем мы только добро и добрых, даже если они уже давнее прошлое. Добро и свет — непортящиеся продукты. Они от духа, ... они — дух, и потому вечно свежи, вечно юны и сегодняшни. Они вечны. Они есть единственные податели жизни душе. Душа, пытающаяся жить бесконечным реанимированием зла и злого, неизбежно чахнет и болеет. Зло заражает душевную жизнь тленом. Зло нельзя любить, а жить душа может только любовью. Если душа совершенно потеряла способность излучать свет любви, она гаснет. Поэтому и из прошлого выживает любовь и свет, красота и добро. Только это и выживает, только это и есть реальное! И человек любит в своем прошлом только реальное, только бессмертное — БО-ГОЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Духовный реализм БОГОЧЕЛОВЕЧНОСТИ реальней, чем физический реализм человекоживотности. БОГОЧЕЛОВЕЧНОСТЬ живет в нас ближайше и непреходяще, влияет на нас с непобедимой ощутимостью без всякого физического контакта, в то время как любой телесный контакт, даже и наитеснейший, ирреален своей краткомгновенностью, мучителен своей недостаточностью, вечно нуждается в повторении, вечно неполноценен непреодолимой чуждостью плоти.
…………………………………………………………………………..
18 Не могу согласиться с тобой относительно афоризма — «Жить —значит умирать». Он не может быть абсолютен для человека. Абсолютное значение подобное утверждение могло бы иметь только для чисто животной жизни. Лишь тот, кто совершенно чужд всякому иному существованию кроме физического, кто не ощущает в себе иной природы кроме животной, — лишь тот живет сплошным умиранием. О таком можно было бы сказать: он не проживает, а вымирает время своей жизни. Ну и конечно, к такому существу применима вся твоя дальнейшая диагностика-рецептура. Кто не видит перед собой никаких перспектив кроме смерти, для того совершенно недопустимо «жить плохо, безрадостно...», у того одна задачка — успеть пожить хорошо и радостно, ... успеть, ... успеть! О, как понятна мне эта судорога души неверующей! Только хочу заметить тебе, что твое восклицание: «...а если еще жить плохо, плоско, безрадостно, нетворчески, то уж совсем...» — лишено смысла, потому что жить хорошо и радостно — это именно и выйдет на деле жить «плоско» и «нетворчески»! Как раз тот, кто желает жизни хорошей и радостной, определяет себя к жизни плоской и нетворческой, да не покажется тебе это парадоксом! Творчество всегда связано с открытием глубин и прохождением через глубины. Оно знает озарения творческих экстазов, оно знает радостные минуты свершений, но радостность как долговременная радость невозможна для творческой судьбы. Судьбы творцов всегда были, а ныне — во времена открывшегося катастрофизма жизни — просто не могут не быть судьбами мучительными, судьбами горестными, трагическими. Нельзя войти в глубины жизни и не испытать ужас, не пережить тоску по возвышенному, горечь одиночества и непонятости, ибо ничто творчески глубокое не знает истинного понимания во времени жизни, а если и достигает творца крупица глубокого понимания, то это лишь капля в океане отчуждения всех от всех.
Ужасают стены нечеловеческого равнодушия человеков к голосу творческой личности, к изъявлению ее внутренней правды, которая всегда есть и часть трагической правды жизни. Радостность жизни можно закрепить, лишь обитая на плоскости, ... лишь ограничив себя поверхностью жизни. Творчество может обеспечить себе климат радостности, лишь отвернувшись от глубин, превратив себя в развлечение и предмет развлечения. Однако, как таковое, оно утрачивает черты творчества, теряет связь с духовными глубинами, отказывается от разоблачения жизни, довольствуясь угождением ей. Такая тенденция возможна и даже очень часто наблюдается. Можно сказать, что она есть преобладающая человеческая тенденция в жизнеустроении и в творческой судьбе. Потому-то и гибнет большинство творчески-начинающих, растеряв пыл первой творческой молодости, которая способна была приоткрыть драматические глубины жизни. Лишь немногие избранные среди множества званых способны выковать из первых бурь юношеского драматизма: подлинно трагическое мирочувствие. Лишь немногие способны удержаться на глубинах, где открывается смысл жизни, где творится из духа духовное сокровище. Большинство же не выдерживает давления этих глубин. Их выталкивает, как воздушные пузырьки, на поверхность, ... на плоскость, где можно устроиться «хорошо» и «радостно». Те, которые остались в глубинах, которые видят, что ничто в глубине жизни не может быть ни хорошо, ни радостно, — те делаются внутренне непонятными людям, начинают вызывать отчуждение и враждебность. Печально-красноречивым примером в этом смысле можно считать отношение к Чехову, которого большинство скорее вынужденно признает, чем может искренне любить. Да и как любить ту бездонную глубину непоправимости, которая дышит с чеховских страниц? С нею — с этой глубиной — можно ли жить радостно и хорошо? Нет, ... все у Чехова плохо и безрадостно, и чтоб извлечь из этого духовный свет, надо быть открытым глубине жизни, ее трагическому смыслу. 19 Может показаться неясным и натянутым мое связывание творчества с непременным разоблачением жизни. Здесь нужно внести ясность. Б обыденном сознании разоблачение жизни давно связалось с представлением о критическом реализме, однако совсем не это я имел в виду, говоря о разоблачении. Критический реализм не дает подлинного разоблачения жизни, он не понимает трагедии жизни, ... он винит ее плохоустроенность, ее социальные беды. Критический реализм может уличать жизненную беду и не будучи творчеством в духовном смысле. Подлинно же разоблачает жизнь только истинно духовное творчество, то творчество, которое творит духовную реальность и в путях духотворения сталкивается с трагическим смыслом жизни, с жизнью-трагедией, с жизнью-непоправимостью, с богоотлученностью мира и падшестью человека. Такое творчество вовсе не непременно обвиняет жизнь, не носит исключительно форму внешне-критическую. Это творчество может совсем не декларировать жизнь как чью-то виновность, но оно неизбежно обнажает, ... разоблачает жизнь как трагедию. Творя глубину чувств, оно говорит о страшном дефиците чувств, о торжестве железного бесчувствия в жизни; творя красоту, оно разоблачает торжество уродства; творя духовный путь, оно раскрывает весь ужас беспутности человеческих судеб; творя вечность, оно обнажает смертную тоску времени и смертную печаль самой смерти; сотворяя богочеловеческое, оно открывает торжество зверочеловеческого; наконец, в своем обращении к Богу духовное творчество разоблачает власть князя мира сего. Подлинное разоблачение жизни происходит не через обвинение или жалобу, а через сам акт духотворения, ибо бессмертный дух страшней любых обвинений разоблачает трагедию смертной плоти мира сего. Нет для уродства большей нестерпимости и большего разоблачения, чем возникновение рядом красоты. Нет для тьмы худшего разоблачения, чем возгорающийся в ней свет.
…………………………………………………………………………….
20 Настаиваю ли я на том, что сопротивление трагедии жизни приводит к потере лица? Да, ... настаиваю! Только надо прежде отдать себе отчет в том, что трагедия жизни и беда жизни для меня не одно и то же. Я вовсе не проповедник пассивности перед бедствиями жизни, перед насилием ее над человеческой судьбой. Человеку должно бороться против косной тяжести жизни. В этом и заключается несение креста судьбы, ... именно несение, а не попущение кресту раздавить несущего. Потерей лица я называю духовное восстание против трагедии жизни, бунт против неизбежности нести свой крест, попытку сложить с себя жизненную тяготу. Именно так теряется лицо человеческое. Оно расплывается и утрачивает черты, оно теряет Образ и Подобие, отворачиваясь от Бога и искупительной судьбы мира, оно искажается и пропадает в искании довольства и в напяливании маски довольства жизнью, оно роняет достоинство богочеловечности в забвении своей вины, в отказе признать трагический смысл жизни как высший, в нежелании идти путями крестными, ... путями искупительными, ... путями творческими, ... путями духовного восхождения.
Есть низменное свойство отрицать трагедию жизни, отворачиваясь от нее духовно и умственно, игнорируя ее нравственно, создавая пошлую декорацию бестрагической жизни лично для себя. Это симптом потери лица. Этого рода сопротивление (и именно его я подразумеваю!) есть неспособность удержать духовную конкретность черт, есть размагничивание и диссоциация в богозабвении, в утрате памяти о крестных муках Господа, в снятии с себя ответственности за продолжающееся распятие Божьей правды в мире.
Ты утверждаешь, что не наблюдал в жизни значительных людей, которые бы плыли «по течению трагической реки», но я должен непреклонно возразить тебе, указав на чудовищное извращение, которое ты полусознательно (в самоохранительных целях!) совершаешь. Нет никакой трагической реки, и принятие жизни как трагедии не есть пассивное дрейфование по течению. Трагедия жизни, ... вообще всякая трагедия, возникает лишь в столкновении, в непримиримом конфликте. Принятие трагедии никак не связано с пассивностью, но наоборот, с исключительной активностью. Трагедия — это всегда ристалище титанической борьбы, где и предначертанная гибель героя не может остановить его в противлении косной тяжести жизни. Не было и нет значительных людей, которые плыли бы по течению, которые сдались бы на милость греховной логики мира сего. Все значительное в этом мире определяет себя, вступая в трагическую борьбу с рекой жизненной бессмыслицы за утверждение смысла. Приятие трагедии жизни и есть духовная решимость на трагическую борьбу с ней, на борьбу, в которой всякий чувствует неравенство сил, но верит в нужность борьбы вопреки превосходящей силе мира сего. Приятие трагедии жизни возможно лишь из сознания Смысла, превышающего трагический смысл жизни. Трагическая борьба с жизнью и гибель героя оправданы, осмыслены этим превышающим Смыслом.
Совершаемое тобой извращение в том, что ты называешь трагической реку жизни и почитаешь дрейфование по ее течению приятием жизни как трагедии. Но все наоборот! Нет трагизма в течении реки бессмыслиц житейских. В дрейфовании по ее течению выражает себя не приятие, а игнорирование трагедии. Покорный и пассивный дрейф есть расслабление и угасание духовных сил. Это попытка обеспечить безболезненность продвижения по жизни ценой духовного самообездвижения. Те, которые, как ты пишешь: «плывут по течению трагической реки, не сопротивляясь, а покорно опускаясь на дно вследствие лени, пассивности, нетренированности мышц», — те как раз именно отрицают за жизнью смысл и потому не способны видеть жизнь как трагедию. Они есть сама трагедия жизни, ... ее испорченная кровь, ее прогнившая плоть. Они есть косность жизни, бессилие жизни, неискупленность жизни. По течению реки жизни плывут те, кто не желает, не смеет глядеть в глаза трагедии, ... те, кто сдался на милость житейской бессмыслицы дрейфования, чтобы остудить невыносимый накал трагического смысла как искупительного пути, как долженствования духовной борьбы, как божественного императива восхождения. Суть моей мысли о потере лица заключается в том, что сопротивление трагедии жизни — это отказ признать ее трагический смысл как высший. Это нежелание принять трагизм жизни как справедливое положение человека и мира после грехопадения. В последнем счете — это отказ от Бога, отрицание божественного Замысла, отрицание Творения и его трагической судьбы. Кто от Бога отказывается, тот совлекает с себя Образ и Подобие Божье, приемлет как должный свой зверочеловеческий лик, отдается потоку житейских бессмыслиц, признает свое смертное положение в смертном мире не только как нормальное, но как единственно возможное. Человек, лишивший себя сознания трагического разлада с Богом, лишился Бога. Лишившийся же Бога есть человек без лица.
21 Разговор о тренированности мышц есть разговор двойной. Если человек не принимает свой сан человеческий, не признает себя в трагическом положении сына божьего в распре с Отцом, тогда ему остается лишь тренировать различные группы мышц для наилучшего продирания, прогрызания и процарапывания через зверочеловечность, которую он оставил себе в удел. Так и воспитывает себя и детей своих человеческое большинство.
Но если человек видит себя в духовном лоне богочеловечности, если он знает Бога своего и сознает вину свою перед Богом, тогда величайшее усилие духовной мускулатуры личности заключается во взятии на себя тяготы жизни, в признании ее трагического смысла как верховного искупительного смысла и назначения. Совершить путь духовного восхождения, неся всю тяжесть осознания жизни как трагедии, — вот наибольшее испытание подлинно человеческих мышц. На то и дана человеку духовная сила, — духовная мускулатура, — чтобы принять без низменного сопротивления жизнь как трагедию, а высший смысл жизни как трагический! Принять и совершить должный путь духовного восхождения, понеся без рабьего ропота искупительную тяготу жизненной трагедии! Признавать жизнь как трагедию — это как раз и значит сопротивляться. Это значит сопротивляться бессмыслице течения жизненной реки, дрейфовать по которой легко и незачем, ... это значит признавать за жизнью превышающий ее смысл. Раз жизнь трагична, значит для чего-то это надобно. Бессмыслица не может быть трагедией! Бессмыслица и есть бессмыслица. Трагедия, ... трагическое всегда предполагает смысл. Трагедия и разыгрывается как искажение смысла, как насилие над смыслом.
Необходимо утверждать, что только религиозное сознание способно понять жизнь как трагедию и постигнуть ее обобщающий трагический смысл. Собственно говоря, смысл жизни вообще открывается только сознанию религиозному. Атеист не может признать трагический смысл жизни прежде всего потому, что он вовсе не может признавать за жизнью какой-либо смысл. Ведь признать жизнь осмысленной — это значит согласиться с тем, что она необходима для чего-то большего, чем она сама, ... что она чему-то служит, чему-то высшему, более первичному, что было до нее и пребудет после. Для этого требуется духовное зрение веры. Никакое другое миропонимание не может дать чувства смысла, оно неизбежно упирается в беспредметность жизни, в бессмыслицу мировращения, ибо не может согласовать свои концепции — будь то концепции родовые, социально-общественные, экономические или даже космические — с простым, но неснимаемым человеческим вопросом: «Зачем я был, если я кончаюсь навсегда?» Этому вопросу неоткуда было бы взяться в «я», если бы «я» со всеми своими мыслями и чувствами умещалось в пределах земной жизни и мира сего. Этот вопрос говорит о том, что человек не только живет, не только изживает свою судьбу в мире, но и видит свою жизнь и мир своего земного обитания с высоты надмирной, из жизни иной, нездешней, сопричастником которой он тоже является. Человек взирает на царство природы из царства духа, ... взирает духовным взором, ... своим сопричастием духовному миру, ... своей внедренностью в божественное.
22 Я имею интуицию, что все без исключения люди знают ощущения сопричастности миру иному, миру не от мира сего. Я имею интуицию, что вопрос: «Кто я и зачем я?» — это вопрос всех людей. Но есть две перспективы ответа на этот вопрос, которые разделяет пропасть. Всякий человек так или иначе, но ощущает себя вынесенным, как бы частью выдвинутым за пределы мира сего. Из этой выдвинутости человек взирает на мир и свою судьбу в нем. Из этой выдвинутости он ищет и ответ на вопрос, что есть запредельное, ... что это такое, то таинственное и внемирное пространство, куда он выдвинут, откуда он пробует осмыслить себя и мир. Это осмысление, эта попытка ориентации во внемирном, откуда человек взирает на мир, есть искание Бога. Здесь, ... именно здесь происходит схватка истины с искушением. Если человек внемлет голосу души, если он отваживается верить своим духовным интуициям, тогда он находит Бога своего, осознает то внемирное пространство, в которое он частью выдвинут, как царство Бога-Духа, как духовный мир Смысла и бессмертия. Таким путем получает человек духовное ориентирование и религиозный ответ на вопрос: «Кто я и зачем я?». В свете веры в Бога и Царство Его не от мира сего, человек осознает мир сей, получает единственно удовлетворительный ответ о смысле жизни, постигает жизнь мира сего и свою судьбу в этом мире как трагический путь из тьмы богоотпадения. Жизнь принимается им как трагедия, потому что открывается ему как последствие Трагедии грехопадения и распри твари с Творцом. В свете веры в Бога человек осознает свое назначение и назначение всей жизни мира сего как искупительное. Он получает духовную возможность видеть трагедию жизни как внутренний момент судьбы Творения, а свою личную судьбу как этап духовных взаимоотношений сына с Отцом, ... создания с Создателем.
Есть, однако, и иная перспектива ответа на вопрос: «Кто я и зачем я?». Человек, в котором не победили силы духа, который не сумел поверить в истинность своих духовных интуиций, а потребовал их рационального обоснования, кто сделал рациональную внятность критерием истинности дарованного ему духовного знания, кто решил принять Бога только на условиях Его рационального уяснения, — тот Бога не нашел и из своей выдвинутости во внемирность увидел одну лишь бессмыслицу: бессмыслицу жизни, бессмыслицу ее трагедии, бессмыслицу своей случайной судьбы. Хуже того! Он и саму выдвинутость свою во внемирность, ... само положение духовного созерцания мира и жизни неизбежно должен принять за бессмыслицу. То, что открывается религиозному сознанию как мир духа, как царство Бога и царство Смысла, то для сознания безрелигиозного восстает непроглядной тьмой бессмыслицы. Можно образно представить себе выдвижение человека во внемирность как поход за смыслом. В ком восторжествует творящая сила целостного духа и верующего ума, тот откроет смысл, тот поймет и внемирность, и свою способность взирать на жизнь с внемирной высоты. Тому откроется ненапрасность жизни, тому явлен будет искупительный смысл ее трагедии!
23 Но в ком одержит победу рацио с его вечной и вечно ненасытимой потребностью логических обоснований, кто окажется бессилен довериться голосу собственной души, кто под давлением рассудочной неудовлетворенности согласится признать недействительными душевные движения и духовные интуиции, тот из похода за смыслом воротится с убийственным грузом бессмыслицы. Воротится, чтобы принять свой ад на земле. Если этот «некто» — философ, то он обязательно попробует создать метафизику ада, «веруя, что открывает новое о сущем. Метафизикой ада, например, повеяло на меня от Хайдеггера. Он открыл внемирное, увидел вынесенность человека во внемирное, из которого тот способен взирать на мир и жизнь, на самого себя. Хайдеггер был человеком поразительной остроты умственного проницания, а веры у него, скорей всего, не было совсем либо было так мало, что она оказалась бессильна осветить его чувством смысла. Хайдеггер увидел вне-мирное и нарек его Ничто. Человек, по Хайдеггеру, выдвигаем в Ничто и только из этого положения может обращаться умственным взором к сущему, мыслить сущее. Действительно, то внемирное, куда выносится дух человеческий и разум человеческий, есть таинственное, есть темный промежуток отстояния от уже ведомого, в котором человек обитает. Действительно, из темноты неразгаданного внемирного исходит ужас и объемлет дерзновенную душу. В этом Хайдеггер прав. Человек испытывает головокружение тайны, когда он исходит из знаемого мира и взирает на него с отстояния внемирности. И именно это воззрение на сущее с отстояния внемирности позволяет человеку не только окинуть обобщающим взором все знаемое, но разглядеть и некоторый новый фрагмент, ... некий клочок неведомого, ... отрезок самого отстояния, ближайший к постигнутому участок непостижимого. & bsp; Так раздвигаются границы постижимого, так отступает или вступает человек все глубже во внемирное, в таинственное, которое всякий раз в последней своей точке, в пространстве актуальной экзистенции постигающего духа есть темное, есть таинственное. Но оно не есть Ничто!!! То таинственное и темное, что Хайдеггер называет Ничто, предстает как Ничто лишь сознанию нерелигиозному, лишь уму неверующему, не знающему Бога и, следовательно, не имеющему представления о богосыновности человека, о божественном истоке человеческого духа. Сам человек есть для Хайдеггера прикровенное Ничто, которое лишь отражающей силой ума может познавать, открывать, — рефлектировать о сущем и смысле сущего как о внешнем. Сколько бы ни раздвигал границ постижимого хайдеггеровский человек, сколько бы ни осмысливал сущее, но сам он не есть сущее, не есть в себе существенное, и потому никогда и ничему он сам не может сообщить смысла. Это противоречие заложено в самих духовных основах миросозерцания Хайдеггера, ... миросозерцания неверующего. Нельзя познать Ничто как сущее, не будучи сущим. Нельзя познать Ничто как смысл, не будучи смыслом. В этом простая истина религиозного духа, ... простая, но неодолимая для духа и сознания неверующего. Об этой истине может быть лишь очень бледное рациональное рефлектирование, но о ней есть глубочайшие и проникновеннейшие интуиции, о ней возможен духовный опыт и постигается она через опыт духа религиозного и духа творческого. Если человек не есть смысл, то ни что им или через него не может быть осмыслено. Никакой смысл не может иметь существование в бессмыслице, поэтому лишь тогда можно говорить о человеческом постижении, о человеческом мироосмыслении, о созерцании им мира как осмысленно-сущего, когда это постижение, это мироосмысление, это созерцание не разбивается в ничто о бессмыслицу самого человека. Для сознания неверующего ни что в человеке не может определенно свидетельствовать о нем как о смысле. Внешний же мир определяет человека лишь наружно, лишь как объект среди объектов. Ни что в мире не переживает человека как субъект, ничто не свидетельствует, что человек есть подлинно смыслосущее, а не просто прихоть хаотических случайностей, подлинно сотворенный смысл, а не еще одна форма бессмыслицы среди прочих. Все типы безрелигиозного сознания с их материалистической наукой и материалистическими миросозерцаниями вынужденно приводят к признанию — явному или скрытому — бессмысленности человека, бессмысленности мирового развития, бессмысленности происхождения и становления всего во всем. Хайдеггер произносит свое Ничто, которое есть тоже форма признания тотальной бессмыслицы всего, в том числе и человека, и любых его постижений. Если есть хоть единая точка во всецелом или его становлении, где человек может, как то говорит Хайдеггер, выдвигаться в Ничто, то эта точка, это Ничто не просто ничтожит (хайдеггеровское выражение!), а начисто изничтожает и человека, и всякое возможное Что, ибо если человек выдвинулся в Ничто и при этом оно — Ничто — осталось Ничто, то оно проглотило человека, уничтожило его безвозвратно. Более того, оно само неизбежно должно наступать на любые формы и явления Что в мироздании, пожирая их, аннигилируя в необратимом Ничто. Именно так и обстоит дело с самим духом хайдеггеровской философии. Это дух смерти. Тяжеловесная и грандиозная по обстоятельности, почти невыносимо немецкая метафизика Хайдеггера представляется опрокинутой вавилонской башней, по которой дух человеческий нисходит в ад. Странно ли, что Хайдеггер говорит об ужасе, который охватывает душу, выдвинувшуюся в Ничто. Ничего, кроме ужаса, и не может пережить душа человеческая перед прямой перспективной ничтожения.
Моя интуиция о внемирном и выдвижении человеческого духа во внемирное есть интуиция религиозная. Вот она: человек есть творение Божье, он сотворен по Образу и Подобию Божию, он происходит от Смысла, он частица малая божественного Смысла и он смысл в самом себе. Именно оттого, что человек есть смысл, он ищет и требует смысла от мира, от жизни, от собственной судьбы. Человек не может быть смыслом в пустоте окружающей бессмыслицы, поэтому он бесконечно осмысливает себя в своих окружениях. Смысл не терпит вокруг себя бессмыслицы. Он осмысливает и желает быть осмыслен, требует самопревышения, он взыскует высшего Смысла, Смысла, который бы и его мог вместить. Как дух и смысл, человек больше и сильнее мира, ибо в мире ничто не имеет духа и смысла, кроме человека. Мир духовен и осмыслен только потому, что в нем есть человек — Образ и Подобие Божье. Человек ищет смысла в более духовном и более осмысленном, чем он сам. Человек находит смысл в Боге. Он не может найти смысла в мире, но он может постичь смысл мира как момента своей сверхмирной духовной судьбы.
Мир есть Ничто, и все в мире есть ничто до тех пор, пока не получает человеческого смысла. Творение Господне во всей своей неисчерпаемости предназначено человеку, ибо в нем одном Творец видит родственный ему смысл, его одного нарекает Творец царем природы. Человек единый в целом Творении — близкий Господу по Образу, его возлюбленный другой. И человек есть абсолютное Что! Всякое мировое Ничто перестает быть Ничто, когда в него духовно входит человек. Все, что видят глаза человеческие, все, что слышит ухо человеческое, все и всяческое, пережитое или даже только тронутое человечностью, есть уже некое Что. Раздвигая границы вселенной своими духовными и умственными силами, своим творчеством, человек бесконечно расширяет область Что, входя в Ничто и одухотворяя его, внося в него смысл и значение Что. Выдвигаясь во внемирное, человек вступает в Ничто и тем самым прекращает его качествование как Ничто, одухотворяет его своим духовным присутствием. Перводуховно мироздание было абсолютным осуществлением Божьего Замысла. Мироздание было вручено человеку и пало через человека. Мироздание поразила болезнь Ничто. Актуальное состояние мира есть состояние самоничтоженья! Тленность всего мирского, тленность самой плоти мира — это и есть самоничтоженье. Физическая смерть человека — это предельный симптом болезни самоничтоженья, господствующей в актуальном мире. Но человек имеет в себе Дух Божий, способный победить ничтожащую власть мира.
Ничто есть потенциальность, дочеловеческое пребывание, до-человеческое ожидание. То, что я называю внемирностью, представляет из себя Ничто лишь до момента, когда там оказывается дух человеческий, отстранивший себя от мира, чтобы окинуть его постигающим взором. Выдвигаясь во внемирное, человек уже самим актом вхождения, внедрения во внемирное возвращает ему качество Что. Там не может продолжать жить Ничто, куда духовно вступил человек. Усмотрение сущего и постижение его из выдвинутости в Ничто есть духовная невозможность, ибо если дух человеческий не очтоживает Ничто, в которое он выдвинулся, то тогда Ничто уничтожает человека как духовное качество и духовное присутствие. Если верно последнее, значит дух человеческий и смысл человеческий бессилен перед ничто-жащей властью Ничто, упраздняется этой ничтожащей властью, и не может быть речи о каком-либо усмотрении человеком сущего как смысла. Обессмысленный Ничто человек может усмотреть лишь бессмыслицу, потому что бессмыслица может принять в себя только бессмыслицу.
Усмотрение мироздания как сущего смысла возможно лишь для человека-смысла, лишь для человека, поборовшего ничтожащую власть мира, очтожившего внемирность, которая была Ничто до человеческого в нее выдвижения. Лишь Что способно постигнуть Что, лишь неизничтоженный смысл может познать наблюдаемое как осмысленное. Лишь тот признает сущее смыслом, кто сам есть неистребимый смысл, кто ощущает это своей неотторжимой внутренней привилегией, кто знает над собой СМЫСЛ больший, чем он сам, и чувствует себя духовно частицей этого СМЫСЛА.
Итак, осознание смысла жизни есть дело веры в Бога, в божественный СМЫСЛ, жизнь и мир превышающий, содержащий то и другое как внутренний момент самостановления. Самостановление же божественного СМЫСЛА есть Творение Господне, которое не завершено, но продолжается, которое суть Духотворение, в котором духовно призван участвовать и человек.
Я вынужден был предпринять это затруднительное умствование, чувствуя, как увязаю в хайдеггеровских способах опровержений Хайдеггера, но не зная, как еще обратить твое внимание на коренные проблемы, с которыми связано усмотрение трагического смысла жизни, а главное, приятие жизни как трагедии без бунта, без трусливого отворачивания, с сознанием духовной оправданности совершающегося. Твоя логическая цепочка: 24 несопротивление трагедии жизни — покорное опускание на дно —лень — пассивность — нетренированность мышц ... — эта цепочка внешне убедительна, но внутренне совершенно противоречива. Как раз сопротивление трагедии жизни есть лень и пассивность, отказ от духовной силы, требующейся для постижения и принятия трагического смысла жизни, отказ от духовного пути, который есть всегда несение креста судьбы — креста тяжкого. Кто отворачивается от жизни как трагического искупительного пути, тот именно ищет приюта пассивности, тот снедаем духовной ленью, тот склонен конформировать с пошлостью и подлостью жизни, чтобы сложить с себя тяжкое бремя креста, ибо не трудности жизни есть крест, а несение человеческого достоинства через трудности жизни; не тягота жизни, которой можно и избежать, вовремя увернувшись, ... не она есть крест, а духовная распрямленность под жизненной тяготой. Сохранение в себе Образа и Подобия Божия вопреки жизненной тяготе — это есть трагедия жизни, ... это есть подлинный крест человеческий! Кто в беготне от житейских невзгод готов принять любую позу, пойти на любую сделку с собственной трусостью, малодушием, похотениями, тот именно и опускается на дно в пассивном согласии на бессмыслицу, на духовное самораспыление, на нравственную самоаннигиляцию в расслаблении и атрофии духовных мышц. Тот же, кто приемлет трагический смысл жизни, кто не желает и не ищет компромисса, кто не уклоняется от правды и бремени креста, тот как раз выказывает духовную активность и собранность, тот использует в полной мере духовную мускулатуру.
Несущий крест и принимающий искупительную трагедию жизни сохраняет в себе человеческое качество, дает осмысленность и жизни, и ее трагедии, протягивает еще одну духовную нить богочеловеческой связи, начинающейся здесь, в мире греха и искупления, но уходящей за пределы этой жизни и этого мира. Сопротивляющийся трагедии жизни, слагающий с себя тяготу креста уничтожает себя как человеческое качество, убивает смысл жизни-трагедии и тем самым жизни вообще, ибо он все равно бессилен устранить трагизм жизни, но лишь вынужден горько признать необъяснимость и неоправдываемость бессмысленной расправы над ним чуждого и жестокого мира, ... мира без Бога, мира без смысла.
Думаю, что если ты взглянешь на жизнь под этим углом (чего ты, скорее всего, не делал прежде!), то должен будешь признать, что не только можно «наблюдать значительных людей», которые принимали бы без сопротивления трагический смысл жизни, но все без исключения люди, личность которых обладала духовной значительностью, — все они были всегда открыты трагическому смыслу жизни и принимали его стойко и мужественно, без пошлого «бунта» обывателя. И именно они, которые принимали принципиальный трагизм жизни, подлинно сопротивлялись, т. е. оказывали духовное сопротивление разлагающему притяжению пошлости, которая влечет человека в отрицание трагического смысла жизни, в искание удобства и легкости, что всегда приводит на моральное дно покорства безбожным и бесчеловечным установлениям грехового мира. Мир греха давно уже окаменел в бесчувствии, в равнодушии к смыслу жизни, в неверии. Он ищет праздновать жизнь, соглашаясь на ее краткомгновенность и бессмысленную смертность, изгоняя из жизни все тревоги нечистой совести, неискупленного греха, неисполненных заветов творчества, невозделанных даров. Это он плывет «по течению реки», ... реки бессмыслицы и отчаяния. Какой праздник может состояться за наглухо забитыми воротами замка принца Просперо, если не жуткий маскарад Красной смерти!?!
Не тебе, открыто объявляющему свое согласие удовлетвориться «предпоследним смыслом» жизни, оставив в стороне последний, — ... не тебе говорить о ком-то, кто плывет по течению. Течение реки жизни — это стремнина, уносящая прочь от смысла, прочь от пониманий и приятия правды жизни, ее искупительного значения. Нет предпоследнего смысла жизни, есть бессмыслица жизни и есть смысл жизни, единственный и неснимаемый. Есть путь принятия смысла жизни и есть путь отказа от него, путь несения креста и путь дрейфования по течению. Путь несения креста — это трагедия, но и смысл. Путь дрейфования по течению бестрагичен, но и бессмыслен.
25 Ты говоришь «любовь, творчество», но ни любовь, ни творчество не открываются эпикурейству, соглашающемуся на бессмыслицу жизни, которую оно, бодря самого себя, «изящно» интерпретирует как «предпоследний смысл». Любовь и творчество всегда были атрибутами духовного пути, а духовный путь есть путь предельного, последнего смысла жизни, смысла трагического. Нельзя думать, что любовь или творчество принадлежит миру радости, блаженств и наслаждений. Это недоразумение духовного невежества, ... профанация! И любовь, и творчество в этом мире всегда трагичны и связаны с трагедией, ибо определены в самой духовной основе своей вечностью, предназначены вечности, а разворачиваются и обречены жить в мире смертного времени, в плотском мире, где умирают любимые и горят рукописи. Все великое в любви и творчестве сотворено и выжило, потому что духовно устремлено за пределы жизни, за грань мира сего. Великая любовь и великое творчество верят в бессмертие, а потому наследуют вечность. Но что значит — наследовать вечность? Что это значит для смертного мира? Это значит только одно — что и любовь, и творчество определены к прохождению через смерть, т. е. находятся по определению в трагическом положении, как и сама жизнь человеческая, обреченная предчувствию, ожиданию, наконец, прохождению через ужас смерти. Ни для любви, ни для творчества, ... ни для самой жизни человеческой не существует никаких предпоследних смыслов жизни. Ничего не значат предпоследние смыслы жизни перед ее последним, ... перед ее трагическим смыслом. Эпикурейство в отношении любви и творчества может означать только пользование чьей-то любовью, только рефлектирование о чьем-то творчестве, но никак не саму любовь и не творчество. Так и в жизни эпикурейство может означать лишь сумму удовольствий, взятых от жизни, лишь лакомство ее сладкими пенками, но никак не саму жизнь. Мир знает столь же мало подлинно творческих личностей, сколь и подлинно живущих, ибо и творчество, и сама жизнь есть прежде всего свобода, ... свобода откровения глубин и прохождения через глубины, свобода касания последних пределов, свобода постижения последнего смысла, — СВОБОДА!, не ставящая себе эпикурейских ограничений безопасно-предпоследним. Ты, конечно, можешь возразить, что и эпикурейство можно избрать свободно. Да, можно! И это будет свободное избрание несвободы, свободное самозаточение в безопасной и бестрагической зоне житейской поверхности, свободное установление себе духовных границ, окорачивание духовного пути, а в целожизненной перспективе и полный отказ от путей духа. Именно это, как ни печально, стоит за твоими словами: «Но, как эпикуреец, я буду удовлетворен, если радость и экстаз блаженства (любовь, творчество) станут предпоследним смыслом этого мира и целиком займут мою короткую жизнь». Много есть вторых и третьих вещей, много можно выдумать предпоследних и пред-предпоследних смыслов, чтоб заслонить свою «короткую жизнь» от СМЫСЛА ЖИЗНИ, от ее единственного, человеку понятного и человеку обязательного СМЫСЛА. Но, воистину, для человеческого достоинства должно то, что есть суть и основа. Слишком хорошо заслоняется человек легкостью предпоследнего от трудности последнего, «удобствами» мирских рабств от «неудобств» духовной свободы. Потому так бесчеловечен человеческий мир.
………………………………………………………………………….
Никогда не ставь в кавычки богочеловечность! Этим ты вовсе не снимаешь ее духовного реализма, но зато выкавычиваешь себя из богочеловеческой жизни.
Упаси тебя Бог и в мыслях смешиваться с толпой «реального человечества»! Богочеловечность есть реальность духовная, а войдя в «реальное человечество» мира, ты окажешься в банде безбожников, клятвопреступников и убийц, ты побратаешься со всемирным плебейством духа, вечно рыскающим в поиске удач и компенсаций, вечно глухим к 26 Образу Божию, который им дарован, ... который они калечат низостью своих пороков, алчностью своих похотей. Мне помнится, ты выразил шокированность словом «похотение»! Обращаю твое внимание — это симптом эстетической личности. Мне хорошо известны эти симптомы, я сам борюсь в себе с эстетским отвращением к жизни. Я слишком понимаю твою слуховую оскорбленность, потому что сам страдаю от уродства и низости жизни, от уродства и низости слов, даже от слов, означивающих низости и пороки наши. Это невыдуманные, почти физические страдания, это общая черта нашего внутреннего устройства, это обратная сторона художественности, ... художественной чуткости. Но необходимо признать, что есть правда более глубокая, чем наши эстетические муки, — правда, требующая мужества признаний и самопризнаний. Меня этому учат священные книги и речь философской мудрости. И верь мне — дух вознаграждает мужество самопризнаний. Он дарует просветление! Самопризнания же всегда заключаются в неприкрытом, прямом произнесении, которое нередко бывает трудным, ... которое возможно лишь через отталкивающе уродливое слово. И нужно мужество, чтобы это слово произнести. Увы, я замечаю, что тебе часто не хватает этого мужества. Ты нередко предпочитаешь скрыть правду неназыванием ее, ... избираешь полуправду умолчания ради сохранения эстетической неповрежденности мира. Но бойся такой эстетичности, не верь такой «неповрежденности» мира, ибо эстетическое, вставшее на пути правды, затемняющее и тем истребляющее правду, есть злоупотребление лукавого остротой и ранимостью нашего эстетического существа. Лукавый играет нашими чувствами, толкая нас в духовное неблагородство слабодушия, ... в эстетизм, готовый из трусости лгать, отворачиваться от правды, насиловать добро. Мне кажется, ты и сам не можешь не чувствовать недостойности, просвечивающей из-под эстетического пуризма. Согласись, ... неблагородно отвертывать лицо от вопиющей к тебе правды, неблагородно выкручиваться из правды, ... «откручиваться от правды». Это, наконец, просто некрасиво. Это гротескно напоминает вывинчивание собственной головы, как лампочки из патрона. Бойся побуждений, нашептывающих тебе охранение эстетической неповрежденности окружающего мира ценой зашептывания, ... замалчивания правды. Стремление любой ценой охранить эстетичность «житейских грядок» приводит в куда большую неэстетичность, чем прямое вспахивание их плугом простой и бескомпромиссной правды.
………………………………………………………………………
Ты говоришь, что я совершенно верно оцениваю ход человеческой жизни и истории «самыми предпоследними словами». Это правда, — ход человеческой жизни путан и движение человеческой истории невыразимо трудно. Но хочу обратить твое внимание на то обстоятельство, что в действительности не я, а ты подвергаешь и жизнь человеческую, и историю уничижительным оценкам. Подлинно предпоследние слова о жизни и истории — слова несказанные, слова замолчанные, ... слова, скрыть звучащие в твоем духовном эпикурействе, в твоем согласии удовлетвориться «предпоследним» смыслом жизни. Это и есть подлинное негирование человеческой жизни и мировой истории через отрицание ее последнего смысла, ее назначения в Творении. Для тебя ни жизнь, ни история не имеют внутреннего магистрального смысла, а в спинномозговой своей оси содержат лишь бесконечную бессмыслицу самоизгнивания через короткий и, при удачном стечении обстоятельств, сладкий путь возможных удовлетворений. Это даже не предпоследние слова, ... это уже последние слова, последний возможный уровень духовного отрицания. Для меня же жизнь человеческая имеет смысл, а история человечества имеет адрес назначения. И та и другая есть для меня движение к Смыслу и становление Смысла. Верующий в Бога не может уничижительно оценивать смысл истории и смысл жизни. Это дело атеистов!
Религиозный взгляд на жизнь и историю есть взгляд трагический и эсхатологический, то есть взгляд смысла и надежды: искупительного смысла и надежды на пришествие Царства Божия!
………………………………………………………………………
27 Очень существенно в твоем письме следующее признание: «Я уважительно отношусь к твоим поискам Бога, хотя у меня эта душевная зона трагически недоразвита». Важно уже то, что ты оцениваешь это недоразвитие как тяжелый факт твоей судьбы. Но необходимо подробней остановиться на этом, потому что хоть речь и идет о недоразвитии душевной зоны, и это действительно первоначально душевная ущербность, но в последнем счете она оказывает отрицательное воздействие на жизнь духовную, а не только душевную. Это очень важно понять и прояснить!
Бот что происходит, по моему мнению. Душа есть богодухновение в человека. Душа родная Богу, потому что она — Его дыхание, потому что от Него излетает и человеку даруется во обладание, во холение и заботу. Самою симптоматикой души человек подталкивается к заботе о душе, ко вслушиванию в голос ее. Но в падшем человеке — а ведь человек пал! — действует и разрушительная богоненавистническая сила лукавого. Тот ищет погубить душу и заглушает голос ее шумом соблазнов. Голос души человеческой часто можно сравнить со слабым, едва различимым «SOS» сквозь грохот безумного радиоэфира.
Что же, собственно, такое — голос души? Вопрос этот должен быть поставлен, хотя всякий почувствует в нем нестерпимый риторизм. Но однажды и навсегда надобно вербализировать в форме утверждения то, что в слоях душевных и не требует вовсе никакой вербализации. Ты сам с абсолютной точностью определил, что такое — голос души, и это лишь еще раз подтверждает, что существует знание, данное всякому от века.
ГОЛОС ДУШИ — ЭТО ПРИЗВАНИЕ ИСКАТЬ И НАЙТИ БОГА!!!
Ты и не можешь никак иначе относиться к моим поискам Бога, кроме как с уважением. Твоя собственная душа подсказывает тебе уважение к исканию Бога, даже если и потерпела фиаско в попытках воззвать к тебе, привести тебя на путь богоискательства и богообретения. Ты не можешь не чувствовать трагического недоразвития каких-то очень важных, самых важных зон твоей души, но в своих представлениях ты, как и все другие душевно незрелые люди, продолжаешь отождествлять себя с духом, а свою жизнь с духовной жизнью. В действительности же духа в вас нет и духовной жизнью вы никогда не жили! Ведь именно Бог есть Дух. Именно голос души, твердящий: «ИЩИ БОГА ТВОЕГО!», и есть призвание в духовную жизнь, требование выйти из замкнутости в душевных только оболочках, раскрыть душе, т. е. себе самому, окно в духовный мир. Душа жаждет мира высшего, большего, чем она сама! Душа толкает искать Бога, потому что Царство Его и есть царство Духа, духовный мир. Душа хочет быть путеводителем человеку, она не ищет быть самым высшим и важным в человеке, потому что знает о превышающем, об абсолютно важном, о царстве Духа. Душа есть внутренняя реальность в человеке, частичка вечности в нем, но она желает слиться с вечностью целостной, хочет сама стать жительницей вечного мира и навечно поселить в нем своего обладателя. Душевные недоразвития — это не просто ущемления неких обособленных зон, это, к несчастью, нарушение всей ценностной иерархии, ее сползание вниз, ведущее к целожизненным духовным недоразумениям и превратностям.
Недоразвитие той душевной зоны, которая есть призыв к исканию Бога, означает закрывание верхней бездны, утерю душой направленности вверх, в царство Бога-Духа, т. е. омертвение в душе тяги и интереса к тому, что больше и выше ее, равнодушие к своему божественному первоисточнику. Это можно представить себе как утрату душой чувства духовной родины, как замыкание в мире своего пребывания, в мире человеческом. Это смещает и уродует в человеке всю ценностную ориентировку. Душа и душевное становится для него высшим, предельным, главным. Он забывает (или не успевает узнать!), что такое — духовное, и либо вовсе не имеет представления о духе и духовности, либо, что очень распространено среди людей культурно продвинутых, переносит на душевное представления о духовном, начинает считать и называть душевное духовным. Думаю, это и есть твой случай. Не думаю, чтобы ты мог спутать плотские побуждения с душевными движениями. Для этого ты слишком душевно развит, и это тебе не угрожает, хотя двумя-тремя этажами развития ниже это происходит сплошь да рядом. Люди грубые и в плохом смысле слова простые всю жизнь занимаются плотскими проблемами, жалуясь на «душевные муки». В твоем же случае ценностная путаница начинается выше. Ты не спутаешь в себе животное с душевным, но зато практически всегда подразумеваешь душевное, когда говоришь или думаешь о духовном. Огромен и многопространствен душевный мир, но духовное обозначается в нем только тогда, когда, перестав удовлетворяться собой, душа начинает искать своего оправдания, своего высшего осмысления. Это и есть начало исканий Бога, это есть неудовлетворенность души в самой себе, в душевных только смыслах, ... это начало искания ею для себя высшего назначения. Когда начинается это движение в душе, тогда обретают свои подлинные места ценности в их относительной соразмерности и абсолютных значениях. Тогда уже не может возникнуть у души «примирительной» соглашенности на «предпоследний» смысл, тогда невозможна становится для нее благостная удовлетворенность среди радостей эпикурейства, тогда неудовлетворительными и даже стыдными для души становятся вечные ясли интеллигентского эстетизма, — тогда лишь открывается относительность душевных радостей и душевного покоя перед пропастями духовных проблем, перед неизреченным страданием твари и духовной катастрофой, вовлекшей мир в это страдание, перед любовью как жертвой, перед любовью как вечностью, перед свободой как даром божественным и свободой зла как неизбежным последствием самой свободы, ... перед творчеством и проблемой творческого назначения человека как обязанности изъявить творческий почин. Душа, имеющая притяжение верхней бездны — царства Духа, — правильно видит всю иерархию ценностей, видит свою собственную жизнь в соподчиненном взаимоположении телесно-душевного, душевного, душевно-духовного и, наконец, собственно духовного, т. е. божьего бого-вдохновенного. Душа, не имеющая живого искательного интереса в царстве Духа, т. е. не ищущая Бога и божественного оправдания себе, не обладает возможностью внедрения в духовное, не видит ни духа, ни его жгучих проблем. Такая душа имеет саму себя в качестве высшей и последней инстанции, и хотя жизнь такой души всегда омрачена или хотя бы затенена неизбежным ощущением присутствия где-то рядом мира иного, мира, дышащего нездешней глубиной, но войти в этот мир такая душа неспособна. «Духовным» же миром в отсутствие подлинно духовного мира такая душа именует свой собственный мир, мир своих движений и томлений, мир богатый и тонкий, но ущербный от неозаренности, неосмысленности высшими ценностями, божественными ценностями мира духовного. Так возникает и бытует душевная жизнь, именующая себя духовной. Так отдаются прихотливости своих душевных хитросплетений многие люди культуры, личности художественные и одаренные, так они растекаются в мягкости душевных оболочек, необожженных, незакаленных в огне духа, ... так постепенно прорастает культурное потребительство и культурное мещанство в питательной среде душевных томлений и духовной лени, а часто духовной робости и трусости. Так возникает род культурного обывателя: страстного читателя или меломана, поклонника изобразительных искусств, эстета и душевного гурмана, человека, знающего толк в эстетическом «как», но с внешней надменностью и тайным страхом отгоняющего вопросы: «что?», «зачем?», ... т. е. отворачивающегося именно от вопрошаний собственной души о смысле, о назначении, о будущем. Лишь душа, Бога нашедшая, способна без нестерпимого ужаса задать самой себе вопрос о будущем. Лишь находясь в духовном мире, лишь живя духовной жизнью, можно видеть подлинные перспективы будущего, как смысла. Душевной жизни это не видно, ибо знает и культивирует она только «как»мира сего. Душевная жизнь не знает «что», потому что все «что» этого мира относительны. Сам мир - лишь недуг Творения. Этот мир есть ничто без Бога и осмысленности путями божественного Творения, ... без разомкнутости в мир иной. Бог-Дух есть подлинное «что» мира, его надежда на исход. Много знаю я людей, живущих в измерениях душевных, но искренне почитающих себя сопричастниками духовного мира. Знаю я среди них и тех, что отдают себе отчет в недуховности своего образа существования. Грустно бывает слышать их речи о собственном страхе, о «богобоязненности», препятствующей заглядыванию в страшные вопросы духа. Хочу еще раз сказать, что среди них есть люди талантливые, очень своеобразных индивидуальностей и, увы!, потерянные для духовного мира, неспособные призвать себя к жизни в духовных ценностях, неспособные собрать себя для творчества. Таков, к сожалению, и столь милый нашему сердцу В., хотя нельзя не сказать, что он хотя бы понимает духовную кастрированность своей внутренней жизни, чувствует бесплодие своей бесконечной рефлексии, а значит не окончательно закрыт для духа, испытывает его дыхание, чувствует его где-то рядом с собой, как укор, ... как сожаление о несостоявшемся и требование состояться. Другие же, менее чуткие натуры, вполне искренне считают себя в эпицентре духовной жизни, полагая, что раз они много читают, много слушают музыки или даже сами являются музыкантами или писателями, то и все происходящее с ними есть духовная жизнь. Боюсь, что и ты не имеешь четкого внутреннего представления о том, какой жизнью ты живешь, какую жизнь провозглашаешь в качестве вожделенной для себя. Эпикурейство никогда не было и не может быть духовной жизнью, ибо основоположная эпикурова установка: «человеку по природе его свойственно стремление к удовольствию и уклонение от страданий» есть принципиальный выход из духовного мира, покидание областей духа и духовной проблематики, нисхождение в элизиум жизни телесно-душевной. Очень важно понять, что не находишься там, где иногда искренне себя представляешь. Это может вывести из состояния елизейского покоя, может изменить взгляд на себя, ... вызвать неудовлетворенность и в пределе (впрочем, весьма маловероятно!) даже изменить жизнь. Особенно же это важно для молодых людей, усваивающих часто превратные представления из неверных определений. Наблюдая вокруг себя жизнь душевную, повсеместно именуемую духовной, в действительности не имеющую к духу никакого отношения, они приучаются считать душевную жизнь духовной, принимают душевные метания за духовные искания, а до подлинно духовного мира так и не подымаются. Очень важно, чтобы душа была доразвита, т. е. имела в себе открытыми горизонты дальше себя самой, чтоб в ней пробуждено было знание своей сопричастности миру духа, чтоб она понимала себя как путницу, в мир духа, чтобы она искала Бога, потому что через Него лишь дано душам входить в духовную жизнь. И очень важно не заблуждаться о духовной жизни! Она не то же самое, что жизнь душевная, хотя связана с душой, возникает из первоначального душевного движения. Из непокоя души в себе возникает искание Бога и открываются горизонты духовного мира как жизни и пути.
Доразвитость души до вхождения в мир духа связана с верой, ибо для того, чтобы искать Бога как Путь, Истину и Жизнь, надо иметь веру в Бога, как абсолютное существование. Духовное знание не может открыться недоверию! Духовная жизнь не может состояться без веры! Обыденному интеллигентскому сознанию это может показаться надуманным, и я уверен, что у многих «культурников» такое утверждение вызовет резкий протест, оскорбленность культурного гонора. Ведь они давно привыкли считать себя людьми духовными, а жизнь свою представляют как духовную жизнь. Но недаром духовником зовется священник! Недаром лицами духовными исконно почитались люди церкви, люди прямого служения вере. От Бога исходит Дух, в Боге совершается духовная жизнь, ... вера в Бога — условие духовности, ибо кроме Бога и Божьего все на земле человечье и животное, т. е. по вине и без вины падшее, от Духа отпавшее и душу свою на искупительное страдание обрекшее. Духовная жизнь может совершиться лишь как путь возвращения к Богу, в которого уверовал!
Конечно, надо понимать и полемическую заостренность моих слов. Когда я говорю — духа в вас нет! ... то это не значит, что кто-либо из людей может быть окончательно непроницаем для богодухновения, для излучений, излетающих от духовного мира. Всякий человек хоть раз в жизни, а спознается с духом, когда встретит в несказанном пространстве образ любимого и почувствует, что тот не умер, ... что он живет и пребывает вопреки факту физической смерти; когда испытает боль совести, возникшую ниоткуда, но приносящую страдания хуже физических. На всякого мудреца... Слова же мои надо понимать в том смысле, что не составился целостный дух, что не открылось для души царство духа, ... не состоялась духовная жизнь как сквозная экзистенция личности, как осознанная вера, как осмысленный путь. Живший всю жизнь у храмовых врат так и не вошел в храм!
………………………………………………………………………
Отдельно необходимо говорить о твоем взгляде на И. Ты проблематизируешь вопрос, и это, пожалуй, даже хорошо! Вполне типично, что ты пытался найти адеквации моим описаниям И. и ее жизни в сделанных тобою психологических наблюдениях. Характерна и твоя неудовлетворенность результатами психологического анализа. Есть даже что-то от жалобы в твоей ссылке на суждение о тебе Г. Нейгауза, есть искреннее удивление (я верю, что искреннее!), есть и... недоверие. Все это очень кстати для особого разговора о психологическом и духовном.
28 Ты портретист, а значит психолог по роду художественного процесса. Ты ищешь в характерно-психическом и психофизическом ответы на вопросы о натуре человека, о его темпераменте, о чертах характера и наклонностях души. В редких случаях особенных удач, когда ты открываешь и высвечиваешь весь комплекс психологической характерности, тебе удается создать художественный образ судьбы как пути человека через жизнь: пути легкого или трудного, отмеченного драматизмом столкновений и крушений или легковесной бесконфликтностью.
Нейгауз не ошибся, ты действительно талантливый художник и острый психолог, пристальный наблюдатель. Потому так ярки и впечатляющи твои портреты, так осолены неповторимой характерностью и выразительностью. И никто — уверяю тебя, никто — из людей мира не скажет тебе, что ты есть изобразитель нечеловеческого. В порядке мира ты — выразитель и изобразитель именно человеческого, каким оно явлено в жизни через психическое и душевное. Но иначе предстает все в духовном плане, в котором и разворачивается наш разговор, в котором он только и имеет значение.
Взгляд на проблему психологического в духовном плане открывает, что психологическое наблюдение, как и вообще психическое в человеке, не есть глубочайшее. Психологическое много говорит о человеке и многое в нем раскрывает, но оно не вводит в мир настоящих глубин, ... оно всегда констатирует человека в порядке мира, т. е. оставляет в замкнутости здешнего обитания, которое дух знает как серединное, ... сжатое мировой необходимостью, как вынуждающее и вынужденное. Психологическое есть всегда объясняющее, каков человек, и никогда не открывающее, для чего человек.. Смысл человечности, ее предназначение не открывается на уровнях психологического. Психологическое, как подмечающее в человеке, еще ничем не характеризует человечность, как уникальное качество. Собственно, психологическое во всей остроте может развернуться и в зоопарке. И там вполне возможно наблюдение индивидуальности, выраженных черт характера, ... темперамента, даже угадывание особенностей судьбы как земного пути. На морде хищника написаны не только черты его индивидуальности, не только особенности его нрава и характера, но и вся его жизнь, неизбежного убийцы и поедателя живой плоти.
Именно в этом пласте и развита, в основном, твоя художническая наблюдательность. Галерея твои портретных образов есть, по большей части, удивительный и яркий зоопарк психофизических типов. С твоих портретов смотрит многоликая разность темпераментов, настроений, характеров, судеб. Чего нет в большинстве твоих портретов, так это образа человеческого предназначения как сына Божия, ... единой богочеловеческой судьбы, предначертанной всем и адресованной в вечность. Ты видишь человека так, как видишь и самого себя, т. е. в порядке мира и душевной жизни. Ты не видишь его, ... твой неверующий ум не дает тебе видеть его в порядке духа и мира иного. Тебе открыто все многообразие ролей человеческой комедии, разыгрывающейся в этом мире, но духовное предназначение человека, делающее его трагическим и просветленным, тебе закрыто, потому что видят его не земные глаза, пусть и самые психологически острые, а глаза небесные, глаза веры. Заметь, я говорю: в основном, в большинстве! Это неспроста, потому что есть среди твоих образов и подлинно духовные. Они возникали и возникают в твоем искусстве тогда, когда ты встречаешься с натурами, мощно и целостно охваченными духовным огнем, познавшими просветление через трагедию личной судьбы и судьбы творческой. Они несут печать эту на лицах, и она проступает сквозь индивидуальную характерность глубоко звучащей и родственной для всех духовных людей нотой. У тебя совсем немного таких портретов, но именно их я всегда любил, именно в них тонул мой взгляд. Чем-то предельно глубоким все они похожи. И все-таки ты по преимуществу склонен к разнообразию психологической характерности, а не к духовному откровению. Это едва ли могло бы быть иначе. В свете всех наших с тобой предшествующих обменов мнениями видно: никак иначе, кроме как в порядке мира и природы, ты не видишь ни самого себя, ни окружающую жизнь. Как человек душевно и интеллектуально развитый, чуткий от природы к возвышающему, ты интуитивно тянешься к духу, к личностям-носителям духовного света. Поэтому в твой художественный мир проникает духовное излучение. Оно входит вместе с несущими его редкими лицами. Но сам ты не склонен видеть человека в его духовном пласте, который есть всегда богодуховность, ибо Дух — от Бога. Ты не ищешь духовного огня, он не есть твоя художественная тема. Невольно напрашивается сравнение из истории портретной живописи. Франс Хальс и Рембрандт. Первый был поразительным мастером психологической характерности, почти моменталистом в схватывании говорящих черт индивидуальности. Но его искрометную живопись «съела» психологическая характерность. Я говорю «съела», предъявляя искусству то требование, которое мир уже давно не предъявляет ни искусству, ни человеку. О «съеденности» искусства Хальса психологической характерностью можно говорить, только усматривая нечто более глубокое, более важное в самих побуждениях творчества. Это большее есть откровение духа, изъяснение в человеке богочеловечности, сотворение богообраза как живой духовной
реальности. Этим побуждалось портретное творчество Рембрандта. С точки зрения психологической наблюдательности его портреты уступают хальсовским. Даже не потому, что он меньше видел психологическую характерность, а потому, скорее, что он видел еще что-то, был озабочен чем-то бездонно-человеческим в человеке, чем-то, открывающимся в верхнюю бездну, в вечность. И эту печать несут почти все лучшие его портреты, и она как бы делает их чем-то похожими, но удивительно, что никогда нельзя столь долго смотреть в портреты Хальса, как в портреты Рембрандта. С портретов Рембрандта смотрит не только человек в его нынешней жизни, но и в духовном знании о предстоящем неведомом, о смертном пороге, о тайне дальнейшего пути души, о неизбежности разлуки с миром и любимыми этого мира. От портретов Рембрандта исходит великое богочеловеческое мужество, мужество веры, принимающей земной жребий без ропота, но с мудростью глубокой печали о мире и с религиозным просветлением надежды. Чтоб сотворить рембрандтовских стариков и старух, чтоб осветить мировую тьму лицом слепого отца в «Возвращении блудного сына», для этого мало и самой змеиной психологической проницательности. Для этого вера нужна, ... для этого Бога надо знать, ... не искать Его, а знать (мудро заметил Гёте о богоискательстве: «Кто Тебя ищет, тот Тебя искушает!»). Надо верить, что Он есть и спасет! Тогда возникнет другая тема у портрета, точней говоря, только тогда и возникнет у него тема, ... не просто блестящий психологический анализ, не только виртуозное вскрытие здешней природы человека, ... но вся глубина человеческого положения на разрыве двух миров — мира природы и мира духа. Это тема о вечной судьбе человека, о трагизме жизни и ее искупительном значении, о духовной родине человека, создания Божия. Это тема о приятии душой ее трагического земного пути. И это тема, одной вере доступная! Это тема о беззаветности человека перед Богом и Его божественным Заветом. Тут проступает другое знание о человеке. Открывается же это знание иному качеству познания, иному способу видения.
Вся эта преамбула понадобилась для того, чтобы ты понял, что нет ничего странного и обидного для твоей способности психологического проницания в том, что ты не понял И. Не скрою, и мне нелегко было разобраться в ее личности. Безбожному сознанию не по силам осознать то, что не укладывается в его границы, а границы эти весьма сужены. Привыкший чувствовать себя господином в области душевно-психологического, характерного, безбожный ум не может постигнуть неизъяснимой прямоты духовного. Освоившись в лабиринтах душевной и психической витиеватости, такой ум представляет себе духовное как еще более витиеватое, как до невозможности, до необъяснимости запутанное. Но чудо духовного мира в том, что все проще и в то же время недостижимей. В духе нет двузначности и многозначности душевно-сложного, психологически парадоксального. В духе есть однозначность недостижимо высокого.
Хочу напомнить тебе, что наши суждения и размышления об И. (увы! и мои тоже!) не подымались выше уровня нашей личной эгоцентрики. Что она не могла просто и «естественно» сломать свою жизнь в одночасье, так сказать, огнем и мечом расчистить, в царство свободы дорогу — это казалось нам непонятным, нестерпимым. Мы искали и находили в собственной подозрительности «разумные» объяснения ее «расчетам», ее «коварству», ... Грешным делом, и я рядил-судил об «истинных» ее намереньях, какими они в те трудные месяцы перемен часто виделись моему разгоряченному нетерпением воображению. Но как-то само собой пришло на ум давнее твое речение, мне в наставление данное: «Если хочешь узнать, как она будет относиться к тебе, посмотри внимательно, как она относится к другим!» Припоминаешь?!? Ну я и стал смотреть. А посмотрев как следует, рассмотрел я, что отношение И. к другим прежде всего сострадательное. Увидел я, между прочим, и то, что столь удивительная ее «медлительность» в исполнении сердечных велений связана с невозможностью спокойно переступить через валяющегося в ногах и молящего мужа. Тут понял я, что то, чего И. не может или что медлит совершить, есть именно жестокость, и что все мы, и я в том числе, торопим ее совершить эту жестокость. Мы умственно видим неизбежность жестокого решения, но окамененные эгоизмом сердца наши совсем не чувствуют ужасающей трудности этого решения. По медлительности И. и по скорости, с которой мы все уже приняли решение и мысленно совершили жестокость, я составил сравнительную картину, и это была картина постыдной низости. Нашей низости. Та легкость и решительность, с позиций которой подвергалась осуждению «медлительность» и «нерешительность» И., была лишь отражением легкости и решительности, с которой мы сами предаем друг друга, изменяем друг другу.
То, что ты увидел, ... что мы все могли увидеть и разобрать в И., исчерпывалось остротой психологических и физиономических наблюдений, и этим средством мы смогли определить ее темперамент, повышенную активность, твердость и даже упрямство в достижении цели, выраженный волевой характер. Все это так и само по себе не представляет ошибки. Ошибкой было строить образ личности И. на основе лишь этого наблюдательного материала. Я хочу подчеркнуть, что в этой ошибке отразилась нищета наших концепций, наших представлений о человеке. Увы, ... всяк судит по себе! Вот мы и судили по себе. Судил по себе и ты, а судя по себе, сделал об И. вывод на основе наблюдений лишь ее природы. Ты сделал вывод о человечности, основываясь на заключениях в сути своей анималистических. Ты и не предполагаешь в человеке такого, что выходило бы за рамки анималистической характерности, а уж тем более, что не совпадало бы с образом человеко-анималистическим, природно-человеческим. Для того, чтобы допустить в человеке сверхприродное, т. е. не телесное и не душевное, а духовное, — для этого надо верить, что есть иной мир, кроме мира природы, надо верить, что человек имеет укорененность в этом ином мире, надо иметь второе зрение, зрение духовное, которое зрит верой. Тебе это может быть совсем непонятно! Что значит — зреть верой?! Ведь на языке земли зреть значит видеть глазами, свидетельствовать прямым физическим усмотрением. Зреть же верой — это значит обнаруживать прежде всего в самом себе мир невидимый, это значит чувствовать невидимый мир — мир духовных ценностей — как абсолютную реальность, т. е. не как нечто такое, что производно от человека и есть игра его развитого сознания, а наоборот, от чего производен сам человек, что делает человека человеком, что определяет человечность как качество и сохраняет человека как качество. Одним словом, тут нужна вера. Вера же есть, как сказано, обличение вещей невидимых. Для сознания неверующего это задача невозможная, непосильная. Пользующийся одной лишь остротой психологической наблюдательности и ничего не знающий о реализме духовных глубин будет неизбежно искать и отыскивать в человеке только психологическое, будет ждать видимых свидетельств физиогномики и трактовать их способами видимого природного мира. Даже если такой наблюдатель и откроет что-то духовное, заметит какой-то след, он по неверию своему будет стараться найти способ вписать это в картину природного мира и природного человека, в мир человеко-анималистический.
Именно так и случилось с тобой в отношении И. Ты сделал заключение по ее физиогномике, и все, как будто бы, сошлось: увидев признаки твердости, ты диагностировал жестокость, из признаков повышенной активности и упорства ты сделал вывод об агрессивности и хищности.
Что же касается поступков ее, то и о них ты судил по законам природы, т. е. по законам жестокости, хищности и эгоизма. Надо ли удивляться, что нерешительность и душераздирание И. в страшном положении между чувствами любви и сострадания ты смог интерпретировать лишь как коварную расчетливость, как злоумышление хитрости против доверчивого и лопоухого меня. Ты яростно пытался втемяшить мне мысль, что на мне строят какой-то расчет, а того простого соображения в расчет не взял, что на мне нельзя строить никаких расчетов, ... на меня нельзя рассчитывать ни в каком из множества разнообразных житейских смыслов, потому что в этой жизни я — никто, т. е. не представляю из себя никакой материальной силы, власти либо даже просто перспективы. Для мира сего и всех его расчетов я есть полнейшая бесперспективность.
Сделав правильное наблюдение о воле И. и силе ее характера, ты сделал совсем неправильное заключение о ней как носителе злой силы и эгоистической воли. И сделал ты это заключение потому, что никакой другой силы, кроме злой, не знаешь, никакой другой воли, кроме воли эгоистической, в окружающем тебя мире не наблюдаешь. Знание же твое о мире и жизни исчерпывается сферой видимого. Где нет веры, там закрыт мир вещей невидимых. Его нечем обличить, нечем отомкнуть. И дух остается неузнанным, богочеловечность непонятой, а ее изъявления либо игнорируются, либо, как в случае суждения твоего об И., извращаются и упрямо приписываются опять-таки миру видимому, природному.
Ни один из нас, включая и меня самого, не мог понять И. Я долго путался в ее мотивах — «ее» мотивах, — которые были лишь тенью моих собственных мыслимых мотивов, брошенной на ее личность. Я подозревал ее в коварстве и замышлял коварство в ответ. Я клялся отомстить! В ревнивом ослеплении я способен был замышлять месть в ответ на любовь! Низость, ... низость от духовной слепоты, ... от «витиеватостей» душевно-психической жизни, ... от нераспрямленности в духе! Всякая низость есть скомканность богочеловечности!
Почему мы так психологически верно опознаем человеческие мерзости, пороки, подстерегающие нас «приятные неожиданности»? Да потому, что носим весь этот «материал» в себе, потому что не подвергли его окончательной внутренней выбраковке, даже если и не допустим его вырваться в реальную жизнь. Что это такое — реальная жизнь? Что реально??? Не есть ли главнейшее — наша внутренняя реальность, реальность наших моральных допущений, ... наших внутренних готовностей ответить ударом на удар, жестокостью на жестокость, ...? Не худшая ли низость — уже побуждение, уже подозрение???
Ты увидел в И. то, что мог увидеть, и не увидел то, что не мог. Как распознать в другом волю к служению, когда сам не имеешь в себе даже сходного побуждения? Служение — это совсем иное, чем то, что имеем в помышлениях ты и я. И по моему мнению, тебе, а равно же и мне, лучше всего будет сохранить уважительное молчание перед феноменом духа, нам непонятным. Ты увидел достаточно полно то, что видится взглядом психолога. Главное же открывается лишь взору духовидца. Вынужден признать, что нам с тобой мало присущ этот взор, даже если мне и удалось продвинуться несколько глубже в область знаний и догадок о самом существовании духа и духовиденья.
Ты должен поверить или, точней, постараться примириться с мыслью, что существуют благодатные энергии духовности, взращивающие цветы добра и на ниве твердых характеров и сильных воль, что и упорство активных может полагать себе благородные и великодушные цели, а не одну только агрессию властвований да себялюбие алканий. Все зависит от качества духовной основы. На твое: «Такого зверя не бывает» отвечаю: «Такого зверя бывает!» Конечно, Фому и распятие не убедит, если Фома — неверующий! Неверующие и дальше будут гадать, что за расчет строила на мне И. Чего только не вменит себе в труд неверующая зависть. Она вечно подгорает на сковородке прищуренных глаз».
ИЗ ПИСЬМА К А. ОТ 3 МАЯ 1995 г.
«Твоя работа о воле к гениальности и воле к бездарности, которую ты так категорически озаглавил «Ненависть к Фаусту», показалась мне великолепной за небольшими исключениями. Но, говорят, наши недостатки — продолжение наших достоинств. Дерзость, воинственность, прямота и безапелляционность твоего «Фауста» напоминают мне Ницше, которого только недавно держал в руках.
Два момента только меня смутили:
1. Зачем при такой свободе мыслительного потока и блистательной аргументации понадобилась ругань в сторону возможных или действительных оппонентов? Тоньше было б сыронизировать!
2. В тексте просвечивают отголоски споров с кем-то о твоей литературной состоятельности. Надо перестать это доказывать, тут все ясно.
Вообще, ругательные интонации твоих писем смущают и идут вразрез с провозглашаемыми тобой принципами «духовного аристократизма». Я не обижаюсь, т. к. понимаю свое положение спарринг-партнера, но стиль это снижает.
В прошлом письме (за что был обруган!) я усомнился в «богочеловечности» как реальной силе в земной жизни людей. В своем ответе ты подтверждаешь мою точку зрения. Вот твои слова: «...богочеловечность не верит в самоустроение человечества в этом мире. Богочеловечность знает падение человеческое, вину человеческую. Она понимает испорченность мира и тщету всяких человеческих вер в самоустроение и торжество справедливости». Здесь согласие достигнуто!
Далее ты упрекаешь меня в эстетизме, в прикрытии правды, в стремлении сохранить «эстетическую неповрежденность» окружающего мира. Ты агитируешь за прямое «вспахивание житейских грядок плугом бескомпромиссной правды». Теперь представь, что произошло бы, если б я вот этим самым «бескомпромиссным плугом» стал говорить тебе о тебе {?!?!?!?). Представь себе себя!
Неубедительными представляются и твои мысли о чем-то, сидящем у меня внутри и знающем, что весь я не умру. Призывы собирать «показания своего внутреннего мира против смерти, в защиту бессмертия» лишены аргументации, слабы».
ИЗ ПИСЬМА А. ОТ 28 МАЯ 1995 г.
«Письму твоему был и рад я, и не рад! Конечно, всегда радость, когда встречаешь понимание и одобрение. Особенно отрадно, когда твою работу ценит такой умственно развитый и сведущий в текстах человек, как ты! Но с другой стороны, более мучительными делаются признаки непониманий, поверхностные впечатления и поверхностные замечания.
Ты пишешь, что мой этюд «Ненависть к Фаусту» напоминает тебе Ницше. Но что мешает тебе и принять мой текст, как принимаешь ты тексты Ницше? Ты же принимаешь его вместе с его резкостями, ты не спрашиваешь, зачем, например, вся эта жуткая ругань в его «Антихристе», ... зачем это яростное поношение христиан и Иисуса Христа как отбросов общества! Не упрекаешь ты его и за чудовищное, совершенно непомерное с точки зрения «нормальности», самовыпячивание, не возмущаешься его заявлениями о том, что он дает немцам лучшее, что у них вообще когда-либо было и могло быть... Ты приемлешь Ницше как Ницше, т. е., таким, каков он был. Ты отдаешь себе отчет в том, что его взвинченность и категоричность есть часть его личности, его существа, его творчества. Ты понимаешь, что он был таков, каков был, и что его творчество тем именно ценно и потому возможно, что был он таков, ... а не «каков-нибудь-другов».
Так что ж ты не дашь и мне быть таким, каков я есть? Что ты все ищешь меня подправить, пригладить, ... успокоить там, где мне покоя нет и быть не может?! Мне кажется, ты совсем не чувствуешь пафоса моей борьбы, вообще не видишь мои писания как борьбу. Пойми, ... то, что я делаю, не есть мирное ученое обсуждение. То, что я делаю, — это схватка с актинией пошлости, удушающего мещанства, ... воинствующей посредственности! Она-то — посредственность — воинствует! Не только не понимает, не просто не ценит слова живого, но и гонит, делает все, чтоб затереть, ... замолчать, ... не пустить на свет живое слово. Воинствующая посредственность заживо хоронит труд моей жизни, ... мои мысли, ... мою безоговорочную правоту, ясную и понятную всякой живой душе, всякой живой совести. Воинствующая посредственность пытается умолчанием обречь на небытие мои экзистенциальные открытия, мой призыв к изменению жизни, ... мои попытки изменить хоть что-нибудь.
Отчего ж ты все силишься сгладить мою ярость, ... обеззубить мой протест? Для чего предлагаешь мне иронию, когда ирония — мой вечный и заклятый враг? Отчего, принимая Шпенглера или Ницше такими, каковы они есть, ты не признаешь и за мной права на самобытность, на «таково-каковость»?
Когда Лев Шестов критикует графа Л. Н. Толстого, въедаясь, как клещ, в его грехи и противоречия, ... когда Ницше поносит Вагнера или Апостола Павла, почему бы тебе не посоветовать и им вместо ярости тонкую иронию?
29 Ты говоришь, что надо перестать спорить с «кем-то» о моей литературной состоятельности. А я тебе говорю — надо спорить! И дело тут не во мне, ... не в моих раненых амбициях неоцененного литератора. Тут дело глубже. Ведь эти самые «кто-то* не просто меня в небытие затирают, они на человека покушаются, на его творческую свободу и сам творческий почин. Орудуя дубиной авторитетов, убийственными гирями патентованной классики, эти «кто-то» записывают всякое живое и современное в непоправимую вторичность. Сам смысл, саму боль жизни они видят как формальность, а не как живую и вечно сегодняшнюю жизнь, а потому и стремятся отнять у живого человека право на смысл, на изречение своей внутренней правды. Саму духовную первичность они не понимают, путая ее с патентом на первосказанность, на первозаявленность. Таким образом, всякий ныне живой обрекается на страх плагиата, ибо всякое обнаруженное в нем сходство с ранее бывшим станет немедленно приговором о литературной или, шире, художественной его несостоятельности. В духовном же плане, где, собственно, и разворачивается подлинная литература и всякое подлинное художество, не существует вчерашнего и сегодняшнего смысла, сказанных и несказанных правд, не существует запретов на кем-то запатентованные переживания и духовные открытия. Тайна Духа в том, что любое из его открытий всегда, ... всякий следующий раз — впервые. В Духе нет и не может быть ничего раз навсегда установленного, ибо Дух есть огонь и вечное плавление. Из духовной расплавленности предвечно отливается смысл, столь же единый и многообразный, сколь едина и многообразна любовь в ее бесчисленных явлениях, сколь едина и неповторима всякий раз жизнь.
Споры мои о литературной состоятельности произошли и происходят не от одобрения или неодобрения моих художественных средств, а от исключительного внимания только к средствам, ... от равнодушия к смыслу, к той внутренней правде, которую я стараюсь высказать. Мои споры о литературной состоятельности -— это споры с теми, для кого смысл есть вообще вторичное, несущественное. Это мое духовное противостояние тем, для кого экзистенциально не существует вечности смысла, а одна только суета средств. Только «аппетитность» момента, только «очарованность» современностью, только возбуждаемость новизной. Споры мои — это борьба против раздвоенного жала слишком, увы, ходячей, слишком долгоногой пошлости, ... против жала, один шип которого — эстетство, другой — авторитет. Интересно, что пошлость жалит жертву разно, но и сама себя зажаливает насмерть. Пошлость должна была бы уж давно умереть от самоотравления ядами эстетства и раболепия перед авторитетом. Ее должна была бы сжечь лихорадка стыда. Но пошлость бессмертна. Она бессмертна и безжизненна, ... она не есть жизнь и потому не знает опасности смерти. Пошлость есть небытие, ... не бытие!
Когда ей надо отравить сомнениями, она жалит шипом авторитета: — «Ничего нового! Это мы уже все давно читали!» — «К чему писать стихи, которые до тебя уже написал ... Ходасевич?!» — «Такие строчки под стать Пушкину, а не тебе!» — «Читаешь, ... и сразу видно, что пишет не Набоков..!», — и так далее, и так далее... Давя живое, пошлость тошнотворно ассоциативна. Пошлость нынче образованна, ... она «интеллигентна»! Она «нежно» лелеет «дорогих сердцу* классиков, прилежно вытаптывает окружающее духовное пространство, чтобы тем еще царственней ску-чалось в их монументально-бюстовой неприкосновенности. Пошлость холит «каменную авторитетность» классиков, чтобы всегда иметь средство наехать этой каменностью на новое, еще не отлитое в спасительную бронзу или бетон. Всю свою «образованность», все свои «знания» кидает пошлость на то, чтобы установить — кто ты не есть, ... до кого ты не дотягиваешь, ... кому уступаешь. Ей важно, что ты не Пушкин, ... не Набоков, ... не Ходасевич. Одно лишь безразлично ей — кто же ты есть! Пошлость мертвенно равнодушна к положительной ценности. Ее возбуждает только отрицательное и только отрицание.
Любопытно, что будучи великой воительницей за авторитет, когда он ей служит дубиной расправы, пошлость способна вдруг, безо всяких там пиететов и сомнений вонзать шип эстетства в тех же самых «дорогих ее сердцу» классиков, когда речь заходит о сущностном, о смысле, ... о непреходящем, — т. е, обо всем том, что она тайно и страстно ненавидит: — «Увы, Пушкин все-таки поэт смысла, а не образа!» — (грустная констатация «знатока») — «Пьесы Чехова? Боже мой, ... да это ж набор общих мест!» — (возмущение «эстета») — «Ранний Мандельштам? Ну, ... он тогда писал как все!» — (требовательность «понимателей»). И это — о раннем-то Мандельштаме, о Мандельштаме «Камня» и «Tristia»!!! Приходилось мне слушать и такие, например, застольные «секвенции» одного бубличного мыслителя: «Русская религиозная философия свою роль уже сыграла! Она боролась с тоталитарной системой и теперь, когда система рухнула, ей — религиозной философии — пора в музей!» Замечательно, не правда ли!?! Какие еще там духовные озарения, какие вечные вопросы, какая жажда смысла??? Религиозная философия — пушка для стрельбы по тоталитаризму. Отстреляла, повалила — все, ... пора в музей пушке устаревшей модели. А ты говоришь, не надо спорить о состоятельности. Еще как надо! Мой спор о литературной, о художественной, ... о духовной моей состоятельности (а это ведь все едино!) есть часть моей борьбы за утверждение смысла жизни против насаждения бессмыслицы. Воинствующая пошлость с ее вечной волей к бездарности, с ее выхолощенным и пустопорожним эстетством есть мой духовный противник (точней было бы сказать — бездуховный!). Окружающая меня интеллигентская толпа, хоть и немногочисленна, но очень напитана энергиями эстетствующей посредственности, т. е. попросту говоря, пропитана всеми видами пошлостей, бытующих в так называемой на Руси «интеллигентной» среде. Основная родовая черта этой среды, а соответственно, и окружающей меня толпы — духовное бесплодие. И вот, живя жизнью духовного бесплодия, эта толпа ищет предать духовной стерилизации любую открывающуюся ее взору плодовитость. Вершит она это не как сознательную расправу, а просто по природ ому отторжению смысла, по глубокому отрицательному неравнодушию к смыслу, которое внешне изъявляет себя как равнодушие. Под всяким равнодушием скрывается тьма страха и неприязни, ... на этом основан принцип отторжения. Даже у тех немногих, которые принимают и любят мою поэзию, проступает отторжение смысла. Оно прорастает равнодушием к тому больному и сокровенному, что я говорю. Наслаждаются метафорикой моих стихов, ... кто-то лаконизмом, ... кто-то, более утонченный, — ароматами атмосфер. Но ни один не знает духовно, о чем слагаю я стихи, ... ни один не допускает себя до заглядывания в бездну, в которую я указываю почти каждым моим стихом. Зачем глядеть в бездну, если ничего все равно не поправить?! Зачем огорчать свою короткую жизнь, которая и так бежит смертельно быстро?! Зачем удручать себя смыслом, которого нет?! Если слишком долго и пристально глядеть в бездну, а может быть, даже если один только раз заглянуть туда, то вдруг окажется, что смысл есть, и, значит, жизнь прожита, ... живется неправильно, подло, ... трусливо, самопредательски ...
Защищаясь от непреклонности смысла, воинствующая пошлость убивает меня, ... пытается убить. Отмахиваясь от духовной проблематики, она готова на любые ужимки. Так, например, я уже не раз слышал о своих стихах, что они слишком личные, ... слишком субъективные. И это говорится о моей поэзии, которая в духовном смысле является магистральной, потому что делает акцент на определяющей черте всей мировой жизни — на ее трагизме. Это ли субъективизм? Это ли слишком личное? Этого ли не знает всякий живущий?
Да то-то и оно, что знает-то всякий, да признавать не желает, потому что как же тогда покой и удовлетворенность, ... как же простая и тихая жизнь в помоях соглашенности? Ведь трагедия — это не просто констатация безнадежности. Трагедия — это всегда и требование духовной борьбы, духовного пути. За трагедией всегда Бог, потому что трагедия — это гибель героя и бессмертие идеала, а идеал — это всегда божественная ценность, духовное сокровище. А раз духовное сокровище, ... раз ценность, то значит и смысл. А если смысл, то значит есть ради чего жить, и это совсем не то, чего ради изнашивают латаные портки эпикурейства, эстетства и прочих банальностей все те, с кем мой спор.
Ты слишком поверхностно видишь мой спор о литературной состоятельности. Это не только и не столько отстаивание себя, сколько борьба за саму духовную состоятельность, за ее признание, ... за право на нее. Ты скажешь — это борьба бесполезная, а я скажу — вечная. Ведь и проблематика человеческая может быть названа бессмыслицей по причине ее неразрешимости, но в духовном плане она не есть бессмыслица, а есть бесконечное становление смысла в борьбе со всевозможными его отрицаниями. Всякая борьба за смысл есть борьба веры с неверием, ибо неверию все на свете, да и сам свет белый, представляется бессмыслицей. Так что спорить надо! А отголоски моих споров с «кем-то» — это рокот вечного грома, ... грома распри и столкновений духа с пошлостью, смысла с бессмыслицей, творческой свободы с рабством духа и творческим бесплодием, осеменяющим пространство жизни вокруг себя пустым эстетством и волей к бездарности. Надо спорить ... надо, чтобы в моих писаниях слышны были отголоски этих споров! Не для тех надо, с которыми спорил я, ... не для них. Им, может быть, и поздно уже (?). Но есть другие, есть молодые, ... есть еще верующие и только начинающие путь. Вот ради них, для них надо спорить, потому что на каждого из редких верующих в смысл и ценность сыщется множество пропагандистов всяческой пошлости. Мать пошляков так же неустанно рожает детей, как и мать дураков! Тому, который ищет охранить свою веру в смысл, надобно же на кого-нибудь и опереться. Ведь и мне была надобна опора, и меня в путях моих подкрепило мудрое слово веры. Если б не встреча с Бердяевым, то очень может быть, что мои догадки, ... мои интуиции о примате внутренней правды над внешней убедительностью, внутренней духовной свободы над внешней материальной необходимостью и не стали бы осознанной в себе реальностью. А ведь именно осознание правды, ... осознание до конца, ... дало мне энергию духовного движения и духовной борьбы. Что есть человек, лишь догадывающийся, лишь смутно чувствующий? Что может человек без твердой веры и той духовной энергии, которую одна вера дает? Разве что уклоняться, пассивно нонконформировать да, может быть, еще тихо иронизировать.
30 Ты рекомендуешь мне иронию, но ирония — это всегда послед- ствие отрицательной уверенности. И знаешь, почему ирония происходит от отрицательной уверенности?! Потому что у ироника нет и не может быть ни в чем положительной, т. е. твердой уверенности! Ирония — это признак промежуточного состояния. Тот, кто окончательно демоничен, тот сеет зло прямое и открытое, тот сеет его открыто и прямо, ... со всей экстатичностью деструктивных вдохновений, со сладострастием и самоотдачей, для иронии невозможной. Те же, кто иронизирует, находятся в состояниях духовной немощи между неспособностью верить и невозможностью окончательно извериться. Сами по себе эти состояния есть тоже формы безверия, но для них специфичен колорит серых тонов. Так окрашивается безверие от недоверия. Ирония — это духовный симптом недоверия. Ироническая уверенность в отрицательном есть именно отрицательная уверенность, т. е. недоверие вере и недоверие неверию, не доверяющее сверх того и самому себе. Именно это состояние производит на свет кривую ухмылку иронии — среднее «алгебраическое» между верой в Бога и демоническим атеизмом. О, ... как бесконечно ироничен окружающий нас мир! Как много в нем этого «спасительного» бархата, в который так любят уютно заворачиваться слабые души! Пусть будет тепло, ... пусть будет уютно и пусть ничего не происходит в мире, где так страшно, так холодно жить!
Но должно ж, однако, и происходить что-нибудь! В бесконечном обмороке мировой несущественности должно совершаться некое существование! Запад равнодушен ко всему, кроме удовольствий. А Россия не может испить до полной сухости чашу своего российского смысла, и потому она иронией выжигает его непросыхающие подонки. Иронизм русский, ... русская обэриутовщина — это русский стыд и чистота, терзающие великую и слабую душу непостижимой страны. Слишком подло было бы просто признать духовное поражение. Не по-русски это! По-русски — настоять на поражении, воспеть свой позор, сотворить из него философию, мировоззрение, ... произнести его, как приговор, над собственной головой. Это русское извращение духовной экзистенции, ... это самоказнь за грех слабодушия. Ницше бывал еще так ироничен и ядовит, и не случайно он полюбился России! ИРОНИЯ — ЭТО ПОСЛЕДНИЙ ОТЧАЯННЫЙ КРИК НАДЛОМЛЕННОЙ ЭКЗИСТЕНЦИИ, ... СУЩЕСТВОВАНИЯ, КОТОРОЕ УЖЕ НЕ В СИЛАХ СОПРОТИВЛЯТЬСЯ ПОТОПЛЯЮЩЕЙ СИЛЕ НЕСУЩЕСТВЕННОСТИ. Все эти прищуренные российские журналисты и новеллисты, ... все эти русские радиосвободы с их «добрым» ироническим всезнанием, с «беззлобным» приятием всеобщего и своего собственного ничтожества, с примирительной большененадобностью ничего духовно активного, ничего верующего, ... ничего существенного, экзистенциального — это все и есть царство иронии, тихий ад медленно надвигающихся и все погребающих песков духовного бесплодия. Ирония — это и приговор, и места его отбывания, ... и преступление, и наказание.
Но предлагая мне иронию, ты совсем не видишь, что я — по Другую сторону. Во мне нет места ничему несущественному, меня мучает несущественность окружающей жизни. Она — мой враг, ... она враг экзистенции. Ирония, — змеиная кожа мертвых сущностей, — вызывает во мне те же ощущения, какие вызывает уж, вдруг проползший по руке, опущенной в траву. Никогда не предлагай мне ничего из жизни неверующей, ибо моя жизнь — это жизнь веры, а вера чужда иронизма. Вхождение в иронию есть порывание духовных связей с верой. Для меня это вещь невозможная, ... я верую в смысл жизни, ... я вижу его и вижу, как мучительно он исполняется. Люди иронии, как и самый принцип иронизма, есть противоположное и враждебное всему моему духовному устройству. Я сторонюсь иронических мыслителей, не люблю иронических писателей и глубоко презираю иронических поэтов. Этого рода «певцы» видятся мне ходячим саморазоблачением духовного бессилия. Все живое и действенное, все плодотворное на свете всегда серьезно. Я, конечно, имею в виду духовную плодотворность, г. е. реальную способность оплодотворять человеческую душу и давать урожай новых плодов духа, ибо дух вечен, но всякая душа приносит свои невиданные и неизвестные до нее духовные плоды. Серьезно Слово Божье и его священные книги, серьезна София и ее дочь философия, серьезны созерцания и духовный опыт, запечатленный в признаниях мистиков, серьезна святость и жизнь святых, серьезны искушения, посылаемые на погибель человеку, ... (в том числе и соблазн иронии!), серьезны и чужды иронии любовь и поэзия. Можно сказать, что поэзия и ирония — две вещи несовместные. Есть только поэзия серьезности. Поэзия же иронии — это проза, но даже и как проза, она ужасающе низка. Серьезна близкая мне философия. Это философия экзистенциальная (не философия экзистенциализма!), ... философия, в которой неизменно говорит глубоко личное, в которой и любовь, и ненависть бьется, в которой и громовые раскаты нешуточных споров слышны. Экзистенциальная философия всегда имеет преимущество первородства перед философией чистого умозрения, ибо она есть не философия отвлеченностей ума, а философия существования личности, т. е. философия, извлекаемая из собственных душевных ран и духовных прозрений. Разумеется, речь идет об экзистенции духовной, а не о простом физическом существовании. То я назвал бы, скорее, вегетацией, чем экзистенцией, ибо сущностно только духовное, и существование есть существование в духе. Дух есть нумен. Физическое же есть феноменальное, мировое. Вегетация греховной плоти есть уродливый феномен болезни духа, ... болезни, воплотившейся в уродствах мира сего.
Серьезность — органическая черта экзистенциальной философии. Это не та академическая, школьная философия, к которой ты привык, которой ты питался всю жизнь. Это не размеренная и важная дискуссия с удушающими терминологическими выкладками, с подразделениями и подразделениями подразделений, ... это не философия авторитетности с ее заведомой интонацией всезнания (каждый следующий раз — всезнания!), с идиотской убежденностью во всемогуществе непогрешимого панлогизма. Нет, ... это совсем другое! Это не Гегель, ... а Иов на гноище, его крик к Господу, его требование, ... его духовное воинство. Это не «хомо препотенте», ... не человек всемогущий и всезнающий! Это именно «хомо сапиенс» — человек знающий,* т. е. имеющий некое основополагающее, фундаментальное духовное знание, суть которого не в исчерпании бесконечности знаний, а в раскрытии человеку тайны его богосыновства (* Ни на чем не основан перевод «HOMO SAPIENS» как «человек разумный», потому что слова: sapere, sapiente означают «знать», «знания», «мудрец», то есть умудренный знанием, а вовсе не просто «разумный»).
И если философия авторитетности, философия школ и систем, философия глупости земных мудрецов, претендовавших и претендующих на умственное всемогущество, — если такая философия может иронизировать с позиций своего неподвижного нарциссизма, то этим она и разоблачает себя как псевдософию мертвых сущностей, безжизненных универсалий, в которых не только Бога не найти, но и человека не осталось.
Подлинная же философия, та, что от Софии, а не от умственных претензий, — та не может иронизировать, ибо мудрость знает и любит смысл, а над смыслом не иронизируют. За становление смысла, за утверждение того знания, благодаря которому человек есть «человек знающий» = «хомо сапиенс», идет в мире страшная нечеловеческая борьба. Все ироническое, все пошлое, легковесное, поверхностное, ... все несущественное шарахается и разбегается от напряжений этой борьбы. Философия есть любомудрие. Она предполагает подлинную, а не терминологически-условную любовь к мудрости, любовь к истине, а все, что предполагает любовь, есть заведомо антиироническое, потому что кровь иронии — равнодушие, а выдох ее — скрытая злоба на саму себя и на мир.
Я думаю, что времена иронии кончаются. Искривленный позвоночник иронизма не в силах снесть и сам себя. Раздавленное и исковерканное поколение русских ироников создало и выцедило свою карликовую культуру, своих смешноватых с претензией на подспудную глубину литераторов, своих «поэтов-абсурдистов», пошло-скептических критиков, пробубнивших свои маленькие слова в маленькие микрофоны маленьких радиостанций. Карликовая культура принесла свой карликовый плод, но ценности остались непоколебленными. Их нельзя отменить никакими ссылками на собственную ущербность или ущербность эпох. Если человек несоразмерен ценностям, то это не потому, что ценности неуместны, а потому, что человек не на месте. Есть у человека место, с которого ему нельзя сходить, сколь бы ни были уродливы и страшны времена земные. И это место не в тухлом углу иронии! Основание иронии — самоирония. Всякая ирония есть уже вторая интенция. Первая интенция духовного бессилия — самоирония. Сначала человек должен внутренне высмеять себя, свою жизнь, свое значение и назначение, а уж после он обретет «счастливую» способность иронизировать над окружающим миром. За всякой иронией прячет себя самоирония, самопрезрение, самоуничижение человека. С нее начинается и ею кончается, ... она первое и последнее. Самоирония есть узел, которым затягивается эта мертвая петля.
Ныне, мне кажется, ирония перестает удовлетворять. Кривая ухмылка над пеплом жизни не может исчерпать духовной жажды, а в человеке рано или поздно просыпается эта жажда. Я верю, что наступят и уже наступают времена духовных тем, я верю, что придут и уже приходят пророки духа, божьи люди. Они придут обличить безбожие, которое «умудрилось» измолоть в духовную труху христианского человека. Человечеству — я остро чувствую это — необходимо религиозное старание, радение о забытой душе. Человек должен вспомнить, что это он изгнал из своей жизни смысл, а уж потом стал жаловаться на бессмыслицу жизни. Людям нужны пророки, возвратители серьезности, клеймители смертоносной иронии. И пророки придут. Придут от Бога, потому что только от Бога посылаются подлинные пророки! Это так же верно, как и то, что ирония всегда будет стараться убить пророка, уничтожить серьезность, восстановить статус-кво невозмутимых иронических «добродушии». В наши времена побивают не каменьями, а непобедимой «самоочевидностью» житейского благоразумия и брезгливой безупречностью «хорошего вкуса». Художник ныне не может быть духовным борцом и пророком, потому что это «несовременно», ... потому что это «неэстетично», потому что «эстетично» лишь то, что достаточно иронично. Мыслитель тоже не может быть пророком и бичевателем падшести человеческой, потому что это «не отражает оптимальной картины» прозябания больших количеств, потому что это недостаточно «объективно», не строго «научно», ... потому, наконец, что это уже было, а, стало быть, неиронично, несовременно, ... старо... Ирония восклицает: «Да это просто бесполезно!» Она всегда ищет то, что полезно для жизни, удобно для жизни, нетрудно и вкусно для жизни. Она вечно впадает в смеховую панику, когда в ее присутствии задается вопрос: «А для чего жизнь?» И правда, ... зачем изгонять торговцев из храма, раз уж они там так удобно устроились? К чему задаваться лишними вопросами, как, например: «Что такое храм?» Может быть, и Христу лучше было пройти мимо, тонко сыронизировав? И уж наверняка не угодил ОН в «хороший вкус», опрокидывая торжище под нелепым предлогом, что Дом Отца Небесного есть храм молитвы. Это ведь так непростительно лишено иронии! Зато очень высокий эстетический уровень продемонстрировали те, что толпились вокруг Распятия, приговаривая: «Если ты Сын Божий, ... то сойди с этого креста». Ведь как тонко, ... как иронично! А главное, как современно и по сегодняшний день!
Ищущему в духе нечего делать с иронией! Бесплодна она! Духовно бесплодна, хотя способна наплодить целое множество поборников, даже создать «культуру». Ирония — это аура материи в серединных, наименее выразительных ее состояниях. Ирония — вектор плоскости, ... она распластанно мелка, она распластанно бессильна. Ирония, как пресмыкающееся, может быть ядовита, может даже смертельно жалить, но она не в силах породить духовный свет. Все, что было человеком создано, завоевано, ... отвоевано в духе, было всегда делом глубокой всепоглощающей серьезности, ... бескомпромиссным требованием максимальности, ... протестом против довольства относительным, ... половинчатым, ... серединным. Дух разрывает пределы, стремится в бездны, любит бездну! Ему ведомо «упоение в бою и бездны мрачной на краю», а то, что грозит гибелью граничному и устроенному миру, таит для духа «неизъяснимы наслажденья, бессмертья, может быть, залог». Вырываясь в беспредельное и переживая бездонное, дух познает себя бессмертным. Ирония ненавидит все беспредельное, истерически паникует и ерничает перед серьезным, придурковато хихикает над бездной, пытаясь закричать, ... засмеять притяжение того, что «гибелью грозит». Ирония — установитель и охранитель пределов, ревнитель всяческих рамок, расставляющий во всех направлениях предупредительные значки ограничений: не умно!... не смешно!... не современно!... безвкусно!... бесполезно!... Духовно ирония есть отрицающее и запретительное, и такое состояние духа обрекает на бесплодие. Бесплодны всяческие иронизмы, духовно мертвы культуры, пестовавшие иронию. Перед простым и честным излиянием человеческой серьезности блекнет любая ироническая мишура. В духовном же огне ирония просто сгорает, ... сгорает, не оставляя по себе и пепла.
…………………………………………………………………………
Ты говоришь о положении спарринг-партнера в переписке со мной. Я так не видел до сих пор наше общение, но может быть, ты и прав. Действительно, наша переписка дает мне возможность вербализировать многое, о чем думается, но что я не смог бы изложить в нерефлективной и неполемической форме. Ну, а если уж ты сам так интерпретируешь свою роль, то и не жалуйся на мою «ругань». Не забывай, что «ругань» (т. е. та степень прямоты и резкости, которую ты «руганью условно обозначаешь) есть единственная доступная мне форма открытой схватки с враждебной мне умственной силой, которую вне всякого спарринг-партнерства искренне и последовательно воплощаешь ты. И как единственно возможная форма боя, эта моя так называемая «ругань» вовсе не противоречит принципам аристократизма. Аристократизм не есть отказ от прямых конфронтаций, не есть галантное искусство уклонения от схватки. Напоминаю тебе, что аристократы дрались за свои принципы с заточенным железом в руках, дрались до первой, а часто и до последней крови. Прими мою «ругань» как форму поединка, и тогда сам собой отпадет разговор о снижении стиля. Хочу обратить твое внимание: всякое обличение, уличение, ... всякая прямота почитается за «низкий стиль» в мире расслабленных эстетов, хилых ироников, которые не имеют в духовном запасе ничего столь важного и серьезного, за что стоило бы скрестить клинки. Однако тяготение к иронизму и уклонение от бескомпромиссных конфронтации, нежелание доводить до конца, а пуще и начинать серьезный разговор есть особенность не одних хилых эстетов, но порой людей тяжело отчаявшихся в жизни. Я уж не говорю о вере в Бога, но даже те, кто просто не верит в жизнь как процесс, в котором реально возможен некий духовный результат, — те склоняются к примирительной недоговоренности. Им представляется излишеством негодование и обличение. Они тушуются перед лицом пророчества, прикрывая неспособность к духовному воспламенению иронией или жалобой на недопустимое занижение стиля. Изверившийся вынужден иронизировать и эстетствовать. Ирония и эстетский пуризм — вечное кисло-сладкое для закусывания горечи безверия.
Тебе необходимо понять разницу наших духовных состояний, чтобы перестать слишком шокироваться «сниженным стилем» моих писем. Твой дух — неверующий и не ищущий веры. Мой дух — это дух веры и страстного желания верить. Оглядываясь в прошлое, Я начинаю понимать, что дух мой искал веры и веровал всегда. Очень проливает свет на скрытое духовное содержание моего отрочества и юности тот самый пессимизм, который ты старался «вылечить» иронией и легкой насмешкой трезвости. 31 Сейчас я вижу всю житейскую историю твоего оптимизма и моего пессимизма как парадоксальное раскрытие истины, куда более глубокой, чем мы с тобой могли ожидать. Духовный парадокс этой нашей взаимной ситуации заключается в том, что против обычных житейских представлений, которые связывают пессимизм со всеми возможными родами неверия, а оптимизм, наоборот, с радостной верой, в духовной глубине открывается, что пессимизм есть признак веры, симптом надежды, в то время как оптимизм — показатель неверия и безнадежности. Ведь пессимизм и оптимизм определяются в человеке по его отношению к жизни, и вот именно житейский пессимизм свидетельствует о глубоких основаниях веры, ибо только крепко верующая душа, только сердце, имеющее неколебимое знание об иных ценностях, ином смысле и ином предназначении, — только такое сердце и такая душа дерзнет скорбеть, ибо надо веровать в мир иной или хотя бы иметь о нем ясные интуиции, чтобы осмелиться на недовольство не просто личной судьбой, но жизнью, ... жизнью в целом. Ведь на это дерзнуть должен слабый смертный человек, которому, по видимости, ничего кроме жизни земной не предлагается, да и та коротка и быстротечна. Только вера в иное — иной мир, иную жизнь, иную ценность жизни — может подвигнуть человека на принятие пессимистического отношения к этому миру и этой жизни. И прав Бердяев, когда говорит, что недовольство миром, горечь и скорбь об этой жизни, испытываемые душой, священны! Священен пессимизм, ... священен и мудр, ибо продиктован догадкой об ином и лучшем мире. Пессимизм знает, что жизнь есть падение, грех и мерзость, и это знание только и можно почерпнуть из веры. Из пессимизма жизни растет активность духовного протеста.
Ничего этого нет и не может быть в сердце неведающем, в душе не пробудившейся для веры в иное. Кто знает лишь явное и верует лишь в явное, тому не по духовным средствам пессимизм, ибо это означало бы недовольство единственным, что у него есть. Невозможен пессимизм для безбожника! ... только оптимизм1 Ибо жить надо поскорей да повеселей, пока не поздно. Надо жить, а жить можно либо в хорошем, либо в надежде на иное хорошее. Но такой надежды нет у безбожника, а, стало быть, хорошей необходимо оптимистически почитать эту жизнь, хотя она есть мука и мерзость, и этот мир, хотя он есть сущая помойка!
Религиозный оптимизм, которым пронизана христианская духовность, оптимизм веры в конец света и наступление Царства Божия дает мужество и смысл быть пессимистом в отношении к этому свету, недовольствовать против греховности этой жизни, понимать искупительный смысл ее, отдавать себе отчет в ее непоправимости, неисправимости одними человеческими силами. Религиозный оптимист есть пессимист жизни, и именно поэтому он ищет хоть малостью, но приблизить, уготовить пришествие жизни иной, ... мира иного.
Напротив, религиозный пессимист, т. е. безнадежно неверующий, есть по необходимости оптимист жизни, оптимист мира сего, ничего не ищущий ни приблизить, ни уготовить, а лишь суетливо накапливающий сомнительные радости возможного. Здешняя жизнь пессимиста трудна верой, жизнь же оптимиста «легка» безверием, но в духовном плане пессимизм жизни есть оптимизм веры и надежды, в то время как оптимизм жизни есть пессимизм безверия и безнадежности.
Надо, конечно, различать пессимизм и уныние. Это отнюдь не одно и то же и не непременно вытекает одно из другого. Уныние есть душевное состояние расслабленности и неверия, нежелания принять тяготу судьбы, понести крест человеческий, духовная слепота, отрезающая внутренний взор от перспектив бессмертия души, оставляющая душу в мучительном и закупоренном предопределенной конечностью «здесь» и «сейчас». Уныние есть пассивность, ... бессилие перед давящей «убедительностью» явного при абсолютном неверии в иное. Уныние — это запертость в пространстве жизни и ее законов, отдание себя на милость жизни и ее законов.
Напротив, пессимизм может быть целостным жизнепониманием, внутренне активным, заряженным энергиями осознанной некачественности, уродливости этого мира, принятием земной жизни как неудачи при ясном понимании — отчего земная жизнь есть предопределенная неудача.
Уныние есть всегда состояние депрессивное, ... духовно инертное, нетворческое. Пессимистическое жизнепонимание, наоборот, не только не противоречит творческой активности, но сосредоточивает человека на том, что мирски именуется «нежизненным», «для жизни ненужным», — на духовно-творческом, духовно-ценностном, ... одним словом, на б о г о ч е л о в е ч е с к о м, которое не испытывает подавляющего уныния перед предопределенностью жизненной неудачи, ибо видит себя за пределами жизни, имеет духовное знание о дальнейшем своем бытии за гранью этого мира и его тяжких искупительных понесений. Христианство пессимистично в отношении мира сего, оно предвидит его Суд и Конец, но в духовном плане нет ничего более далекого от тьмы и уныния, чем христианство с его |