"убийственный город" (эссе)
На главную Карта сайта Написать Найти на сайте

Кастинги на сериалы, съёмки фильмов и сериалов. Пробы в кино. кастинг, ТВ, съемки, шоу-бизнеса, кандидаты, портфолио, кино, сериалы, кинопробы Актёры и актрисы. Кастинг ТВ

Проводятся кастинги на сериалы, а также кастинги в кино. Яндекс должен быть рад :) о кинопробах на кастинге

Я
Как я себя понимаю
Как они меня понимают
Мои любимые герои
Избранные работы моего отца (фотохудожник Леонид Левит)
My Brando
Новости моей творческой жизни
Моя мать и её музыка (пианистка Мира Райз)
МОИ ТЕКСТЫ
Поэзия
"пожизненный дневник" (из книги стихов)
"строфы греховной лирики" (из книги стихов)
"лишний росток бытия" (из книги стихов)
"вердикт" (из книги стихов)
"звенья" (стихи)
Проза
"Внутри х/б" (роман)
"Чего же боле?" (роман)
"Её сон" (рассказ)
"Евангелист Антоний" (книга которой нет)
"Свободное падение" (ситуация поэта)
Человек со свойствами / роман
Публицистика
"как я устал!" (очерк)
"похороны по-..." (очерк)
"об интуиции" (4 наброска)
 "убийственный город" (эссе)
мои интервью
панчер (эссе)
Жоржик (эссе о Г. Иванове)
Философия
"на Бога надейся" (софия)
"рама судьбы" (софия)
"Зло и Спасение" (софия)
ИЗОСФЕРА_PICTURES
Хомо Эротикус (эротическая графика)__________________ Homo Erotikus (erotic drawings)
Как я видел себя в возрасте..._Selfportraits at the age of...
Юношеская графика (годы бури и натиска)________________ YOUTH - (years of "Sturm und Drang")
Графика (рисунки разных лет)____________________ DRAWINGS of different years
Строфы греховной лирики (рисунки)__DRAWINGS for poetry
ФОТО/цвет__открытие Италии PHOTO/colour__DISCOVERING ITALY
ФОТО/черно-белые__экстремумы молодости PHOTO/BLACK & WHITE EXTREMES OF YOUTH
ФОТО/цвет/гений места/Киев__PHOTO/colour/genius loci/Kiew
1 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
2 ФОТО / ЭПОХА ДИДЖИТАЛ PHOTO / DIGITAL AGE
АУДИОСФЕРА_SOUNDS
Видео/аудио/инсталляции
JAZZ и другое
Jazz performances
ДНЕВНИК
КРУГ ИНТЕРЕСОВ


поиск
 

Страницы:  1  2

 

И только после этого, уже окончательно отравленный... выпотрошенный, я поплёлся искать Санта Кроче, хотя по пути мне ещё пришлось (это не могло быть иначе!) свернуть на площадь Сантиссима Аннунциата. Солнце не слишком жгло меня, так что добрёл я и до госпиталя невинных.

«Оспедале дельи инноченти».

Архитектор Брунеллески, возможно, и не обладал творческим гением, зато имел обыкновение закладывать основы.

Есть такие любители.

Что ни произведение, то и основы...

Здесь он воздвиг лождию, но и она – эта ниточка циркульных арок на изящных стройных колоннах – оказалась основой.

Уж как хороша была!

Позднее Антонио Сангалло с противоположной стороны площади ответил тем же. А что ему ещё оставалось? Видимо это была  ситуация из тех, что именуются «лучше не придумаешь». Ну, он и не придумал лучше, так что площадь образовала изумительный в грациозных подобиях ансамбль.

Есть и ещё в истории Флоренции ситуация, когда поздний попал в подобную западню к раннему. Раздумывая над проектом главного собора в Ватикане, Микельанджело воскликнул, обращаясь к уже покойному Брунеллески (опять Брунеллески!) – «Так как ты не могу, а хуже не хочу!»

Не хотеть-то он не хотел, а купол св. Петра всё-таки воздвиг.

Нет, конечно же Брунеллески был гениален. Во всяком случае, он возвысился до гениальности. Если это и не вытекает непосредственно из старой сакристии Сан Лоренцо или лоджии «Оспедале дельи инноченти», то об этом громогласно заявляет великий флорентийский купол, величайший из готических куполов на целом свете.

Он молча заглядывает и на площадь Сантиссима Аннунциата, и на другие площади Флоренции... он навсегда стал поднебесьем гордой Тосканы.

Тут и обсуждать нечего – только взглянуть...

Одно лишь дерзновение гения могло подвигнуть и воплотить этот могучий замысел. Да и перед кем, если не перед гением, склонил бы свою ломоносую голову Буонарроти, который и горам-то не кланялся, а только прищурившись решал, из которой скалы удобней высечь Ахилла.

 

Один флорентийский день может заключать в себе много дней.

Тем более, что этот день ещё не кончился.

 

 

_____________________

 

И вот теперь, сидя на пьяцца Санта Кроче, я подытоживал «дни» моего первого дня во Флоренции.

Я понимал, что уже убит.

Убит несколько раз подряд, причём убит наповал прямым попаданием в сердце.

По спокойном размышлении это даже урезонивало.

Намекало на бессмертие.

Облегчав от чувства неуязвимости смертью, я взглядом пригласил за свой столик двух совершенно несчастных пожилых американцев. Они стояли с блюдцами картошки, чизбургерами и своей дурацкой Кока-Колой... стояли и озверело моргали, безуспешно пытаясь осмыслить полную забитость кафе.

Увидев мои приглашающие глаза, они шатнулись неуверенно, а потом упали... да, именно упали на едва отставленные стулья.

 

Приятно бывает подавить американский народ... морально надругаться над его счастливым идиотизмом... над его беспомощностью за пределами своей самой прекрасной на свете страны.

Я небрежно, как милостыню, бросил:

– Добрый день... какой язык предпочитаете?

Говорил я сразу по-английски. Сомнений не вызывало – передо мной были

американцы, да ещё и без знания дополнительных языков. Они совсем не отреагировали на издевательский смысл моего вопроса... медленно ворочая перегретыми мозгами собрались было что-то начать в ответ, но я предупредительно объяснил им всё, не оставив, как мне казалось, никакой надежды.

Это так мне казалось.

Но американцы не имеют комплексов неполноценности... не могут развить их в  стремительном и жгучем стыде единого мгновения, как то без труда делаем мы. Видимо, у них не вырабатывается фермент, из которого завязываются комплексы. Да и потом, ну какие комплексы могут развиться у людей, живущих в стране самых высоких в мире домов?!

Я объяснил им, что я русский (наше с ними общее еврейство даже не стоило уточнять, настолько оно было очевидно)... – что я русский, и поэтому говорю на английском, немецком и итальянском языках. Рисковал я не слишком. Итальянский мой им ни за что не проверить, а за немецкий я уже давно отвечаю. Что касается английского, то мой английский может быть только лучше, чем их грёбанный американский.

Нет надобности пересказывать нашу беседу. Она была простым и необходимым вмешательством жизни в бессмертие, которое вдыхаешь, слишком сосредоточенно дыша Флоренцией. Это были милые, порядочные люди, в кругу которых я умер бы тихо и незаметно... от пустоты, от скуки... от жизни.

От такой жизни...

Этих пожилых людей вовсе не впечатлило моё полиглотство, зато они искренне поведали мне, что это их первая за трудовую американскую жизнь поездка в Европу, и что голова у них лопается от перебора.

Я простился с ними, как с милыми детьми... а потом, потом снова были жаркие и злобные улочки Флоренции – мёртвая пыль вокруг неимоверно прекрасных и гордых палаццо.

Новый день, занимавшийся надо мной, имел название.

Уффици.

 

_______________________

 

 

Ну, что означает «пойти в Уффици»... это каждый понимает.

Или почти каждый.

Для тех, кто ещё не получил впечатления сообщу, что пойти в галлерею Уффици бывшему советскому заключённому, неудавшемуся историку искусств, пробуравившему глазами до дыр альбомы великих итальянцев... всех этих Липпи, Джотто и Мазаччо, всех этих Пьеро делла Франческа... всех этих Синьорелли и Учелло... всех этих Корреджо и Андреа дель Сарто... всех этих Фра Бартоломео...всех этих Джорджоне, Тицианов и Тинторетто... всех этих Понтормо, Бронзино и Пармиджианино..............

– пойти в Уффици бывшему юноше, которому жизнь всегда казалась, да и теперь ещё кажется, осуществлением совершенств культуры, который и по сей день благодарит судьбу за Эрмитаж, который и сегодня ещё с застарелым советским страхом подозревает, что ничто-невозможно-никогда, и поэтому не очень-то всерьёз принимает то обстоятельство, что вот уже показался рустованный бок Палаццо Веккио, что через несколько минут... нет уже через минуту он увидит строгие черты скучноватой и всё-таки высокой архитектуры Джорджо Вазари, построившего по заказу Козимо Медичи эту улочку оффициалий... уффичалий, то есть попросту государственных департаментов великого герцогства Тосканы, где теперь и покоятся все эти............................................................................................

– такому персонажу пойти в галлерею Уффици – это всё равно, что «родиться обратно»... назад... в собственную юность... в неслыханный и никем так и не расслышанный бред мечтаний... в свою детскую веру во избавление культурой (он тогда не знал ещё по-настоящему слова искупление и говорил «во избавление»!)... в служение... в духовный почин...

А что означает «родиться обратно» – это знает каждый!

Или почти каждый...

Для тех, которые усомнились, скажу: «родиться обратно»» означает быть убитым.

Наповал.

Прямым попаданием в сердце.

Вот почему я ещё раз трусливо свернул на моём «крестном» пути.

Удобно подвернувшиеся моей трусости отворённые боковые ворота Палаццо Веккио проворно сглотнули меня, и несколько раз ткнувшись в разинутые морды львов в простенках и пристенках (даже те из них, у которых пасти были закрыты, имели зверски разинутые морды), я очутился в главном атриуме главного дворца Тосканы.

Ступор был неожиданный и полный.

Тесный и небольшой (как я потом понял) дворик казался циклопически-огромным благодаря колодезной своей высоте и баобабовой мощи резных колонн. Маленький круглый фонтанчик посреди выглядел любимым ребёнком этих устрашающих матерей. Он живо журчал, пуская тонкую оптимистическую струйку... он явно чувствовал себя в полной безопасности. Даже громадные, окованные железом ворота казались излишними. Под сенью этих слоних-колонн не надо было ничего бояться.

В проёме ворот, отворявшихся на день, виднелось и слышалось толпотоврение площади Синьории, но тут, во дворе, все смирели, затихали и лишь смущённо мигали глупыми глазами блицев.

Хорошо... тихо...

Однако ж нельзя бесконечно откладывать неизбежное.

Удовлетворив чувственность моего длиннофокусного объектива, я пошёл.

В Уффици.

 

_______________________

 

 

Опыт жизни подсказывает, что есть вещи, о которых противопоказано прямое повествование, но которыми всё-таки можно овладеть хитростью воспоминания.

Избирательность памяти подобна увеличительному стеклу.

Всё, что можно рассказать о галерее Уффици – всё это лишь потенция памяти... интенция памяти….

Какой-то психопат год тому назад взорвал бомбу под окнами Уффиц. Так что Рафаэля и Тициана «закрыли на ремонт». Мафия урезала мне диалог с основами европейской красоты. Но что-то всё же я помню.

Паоло Учелло очень коричневый. Он слишком опрятно изобразил своё рыцарское побоище, и оно скучно.

Я не могу сердцем вспомнить трёх великих Мадонн – Дуччо, Чимабуэ и Джотто. Они велики размерами и совершенны – каждая в своём роде, но... странно... совершенство не всегда покоряет.

А, может, это признак скрытых изъянов?

Может, совершенство так и проверяется – чувством, сердцем?..

Или есть что-то более существенное, более важное, чем совершенство?

Может быть, существует какая-то высшая интимность, ещё более важная для возникновения Любви – того единственного, чем мы вообще способны узнавать... знать?

После первых залов, где царит наивное золото веры, где ещё неискушенное зрение трепетно созидает драгоценность, иконность, как образ какой-то реальности, которой оно уже почти коснулось, – после первых залов всё дальнейшее кажется чуть ли не падением в грязь. Так, по крайней мере, воспринимается после Симоне Мартини Антонио Полайоло и ранний Боттичелли.

Первая сердечная память Уффиц – тихий разговор с двумя маленькими портретами кисти Пьеро делла Франческа. Оба изображенные – и Федерико да Монтефельтро и его нареченная Батиста Сфорца – были первостатейными уродами. И Франческа даже не позаботился это скрыть.

Но оказалось и не нужно.

Всё равно и герцог и его невеста возвышенны, всё равно им тихо сочувствует целый мир в тончайшем равнинном пейзаже... всё равно всё здесь свято и прекрасно, и кажется, тихий шелест беседующих душ доносится до слуха, отлетая от этих парных картинок, от этого двойного окошка в вечность.

Что там – по другую сторону – вечность, в этом Пьеро делла Франческа не дал никаких заверений, но не оставил и никаких сомнений.

Кто имеет в себе хоть минимальное переживание вечности, тот и не подумет усомниться. За отрешенными профилями царит бесспорность божественного благословения.

Это Пьеро делла Франческа Уже не икона, но ещё неразомкнутость веры и доверия. Здесь нет кричащей надежды, потому что здесь ещё не дрогнуло знание. Легко выразить благословение, когда носишь его в себе.

Знаменитая Мадонна фра Филиппо Липпи, так любимая и так безудержно воспроизводимая в Италии от репродукций до ювелирных поделок, кажется тонкой плёнкой чувства, которое художник осторожно – не порвать бы – снял со своего сердца и наложил на холст. Мадонна прозрачна и кожа её лба светится, как кожа новорождённого. Двое малышей, которых Липпи посадил её на руки – не более чем риторика. Он не их... не детей любил. Он любил всё детство... всё девство мира... в чертах этой женщины.

Тёмен, но благородно бордов, ранный, неизвестный мне Боттичелли. Он стыдливо жмётся в одном ряду с Полайоло, как бы скрываясь... заслоняясь стеной... как будто робея перед собственным надвигающимся блеском. Этот блеск давно уже надвигается на него... и на меня, давит сквозь стену и открытые двери... давит всей неимоверной эстетической тяжестью смежного зала, который, собственно, и есть великий зал Боттичелли.

 

Я всё увидел разом – и «Весну», и «Рождение Афродиты», и «Мадонну Магнификат», и «Мадонну с гранатом». Мне стало страшно. Это не было как в капелле Медичи... это не было проступание иного мира сквозь сероватый мраморный дым, нет... Это было такое чувство, как будто ты встал по команде судьи, и тебе произнесли приговор.

Было страшно.

А что, если это конец?

Что если уже дальше некуда идти, нечего искать, не на что надеяться?

А ведь так и есть... ведь во многих отношениях от Боттичелли действительно некуда дальше идти.

«Магнификат» согрела меня ожиданным совершенством, но уже издали я понял, «Мадонна с гранатом» ещё убийственней... быть может, убийственней всего.

Я с усилием привёл себя в состояние сосредоточенности, так сказать, избирательного фокусирования. Я должен был сначала увидеть живую «Магнификат» – в раме светлого золота, стилизованной под венок слегка привявших колосьев. Её красочность – она должна была быть найдена и воплощена, а уже потом специально пригашена с какой-то ужасающей чуткостью… с чувством меры и гармонии, поистине божественным. Но отдаваясь созерцанию этого давно знакомого и любимого образа, я уже чувствовал, что «Мадонна с гранатом» меня победила. В какой-то момент не оставалось ничего, кроме как смиренно подойти к ней. Рядом с ней, с её обессиливающим совершенством, наперёд предсказавшим и маньеризмы с их натужными происками, и всю изысканность новых времён, и прерафаэлитов, (которые именно потому и пре-рафаэлиты, что стремились походить на дорафаэлеву Италию… стало быть, на Боттичелли…) и модерн, с его художественным томлением, с его расслабленностью и дурнотой в путанице зелёных кос… Господи, Господи… рядом с совершенством «Мадонны с гранатом» даже царственная «Магнификат» вспоминалась как крестьянская Мадонна. И что больше всего убивало, так это то, что здесь Боттичелли допустил недопустимое, верней – настолько простое, даже лобовое решение, что…

В «Магнификат» он ответил круглому холсту, сместил Мадонну вправо, изыскал положения рук и наклоны голов, раздёрнул шторки переднего плана, чтобы дать глубину так построенному им миру. В «Мадонне с гранатом» он ничего этого не сделал… ни единым движением не ухитрил! Он поместил Мадонну прямой вертикальной осью, как будто саму картину хотел разрезать пополам, точно гранат. Здесь всё должно было быть топорно, прямолинейно… ученически неловко… Должно было!

Поди теперь, сверяй с законами композиции и выводами искусствоведов!

Нет ничего прекрасней, ничего абсолютней, чем прописная формула «Мадонны с гранатом». Здесь воплощены последние рубежи эстетики, если вообще считать эстетику дорòгой искания красоты. Тут не блестяще доказанная теорема, тут аксиома. Нет, он ни движением не ухитрил, говорю я.

Но… но холодком по спине пробегало подозрение, что он мог ЗНАТЬ! Мог ЗНАТЬ? Откуда? От неиспорченности лишними знаниями? Хотя, судя по его живописи у него довольно было уже и лишних… именно мастеровых знаний.

От гениальности?

Ну да… давай поразглагольствуем о вещах, нам совершенно незнакомых! Эдак и завраться недолго.

Но откуда… откуда мог он ЗНАТЬ?

Я так прямо и спросил у него: «Слушай, ты не знаешь, откуда он мог ЗНАТЬ?» Он пожал плечами и отошёл к «Рождению Афродиты». Я же свернул вправо, туда где «Весна». Из «Весны» я мало что понял. Понял, что вот они – три грации, а вот она – Флора, сыплющая и выдыхающая цветы. Тяжелым фоном этих созерцаний было тупо зудящее где-то в спине чувство страха. Неужели я пришёл в последний тупик? А что ж тогда дальше? Воображению ведь надобно недостигнутое, воображение дышит в пространстве бреда о возможном… в воздухе незаполненности… в чувстве неокончательности.

Здесь, в этом зале великой галлереи «Уффици», обитала окончательность.

Я покинул «Весну» и воспользовавшись тем, что он уже отошёл от «Афродиты», робко приблизился к холсту. На очередной спазм спинного страха я  даже уже и не обратил внимания. А к чему? Что это меняло?

Нет… ничего это не меняло и не могло изменить в том простом и неоспоримом факте, что я стою в одном шаге от Боттичеллиевой Афродиты.

Бледна Афродита, но что сравнится с бледностью этой?

Наши напрочь испорченные репродукциями глаза должны долго привыкать к этой благородной бледности, к этому мерцанию. Сперва оно может показаться даже пылью… даже разочаровать может. Стекляшки китчевой популяристики дороже современному дикарю, чем патина золота и бледность жемчугов.

Силуэт Афродиты – тоже один из пределов эстетики. Такой силуэт можно отыскать и выбрать среди бесконечности ракурсов, только если ты знаешь всё, если искушен до пределов земного художества… либо если ты невинен и каким-то непонятным образом хранишь в себе красоту райскую, ещё не ступавшую по грешной земле. Из левого покатого плеча Афродиты и её опущенной руки небрежно вытекает весь Энгр… а вслед за ним и вся мелочная образованность французского академизма. Энгр был единственным великим среди малых. Он один только и оказался способен сделать высокие эстетические выводы из этого покатого плеча и этой опущенной руки, то есть написать вариации на тему Боттичелли без трусливой оглядки на подиум, откуда диктует натура. Энгровские одалиски, купальщицы, «Источник», и прочие его подтаявшие обнаженные – это признание правоты Боттичелли, который вот здесь в этой своей Афродите, утверждает, что музыка линий истинней и обязательней, чем обязательная «правда натуры». 

Трудно долго выдерживать близость таких вещей, как «Рождение Афродиты». Эта трудность толкнула меня в противоположный угол зала, где рядом висят раннее Боттичеллиево «Благовещание» и какой-то (запамятовал название) Гирландайо. Но что Гирландайо – это точно помню. И подумалось мне – вот сюда бы сейчас всех болтунов о профессионализме привести и рядком выставить для показательной очной ставки. Пусть полюбопытствуют, что умел «профи» и что получалось у гения. Гирландайо размерен и упорядочен… всё в его картине устойчиво… нигде не валится – композиция схвачена железными скобами традиции и личного мастерового опыта.

Но что случилось… что сломалось в «Благовещании» Боттичелли?

Что надо было нарушить в порядочности и равновесии Гирландайо, чтоб возникла эта несказанная мелодия изогнутой в смятении Марии? Есть тонкая сексуальность в движении рук ангела-благовестителя, как бы толкающих воздух в направлении лона Марии, и та же тонкая чувственность в самой Марии, в том, как она изогнулась, уворачиваясь бёдрами… сопротивляясь Непорочному зачатию. На картине Боттичелли Пресвятая Дева то ли ищет избегнуть Воли Божией, то ли играет с Богом.

Гирландайо и Боттичелли, сопоставленные экспозиционным соседством, – это скука и восторг, профессионализм и гениальность, мастерство и артистизм. И во всех этих словесных парах первый член – стенка, второй – расркытость пространства. Их так и воспринимаешь, эти две картины – одну как стенку, тёплую и основательную, о которую можно безопасно опереться, но дальше идти некуда, а другую, как неожиданность, как предчувствие нового пути.

 

Тут мои мысли были грубо прерваны чьей-то итальянской руганью… перед моим внутренним взором померк Боттичелли, а перед взором наружным вновь возник скучный поток Арно под мостом Алле Грацие.

Вокруг меня по-прежнему была Флоренция, и она по-прежнему убивала.

Чем?

Да Бог его знает… самим воздухом своим, не знаю, но даже голову поднимать не хотелось.

Сосредоточившись на однообразном мутном потоке под мостом, я постепенно вновь возвратился памятью в Уффици.

Очнулся я вновь в зале Боттичелли. Там было людно. Я заметил, что одни и те же люди входили и выходили по нескольку раз. Неосознанная, а у кого-то и осознанная, примагниченность совершенством не давала просто так уйти. Ведь многие, даже большинство тех, кто теперь находились в этом зале, покинут его навсегда (а если и я тоже?). Мало кому удаётся урвать у жизненной суматохи ещё один шанс посетить Уффици, да и вообще возвратиться во Флоренцию… в Италию.
И зачем?
Программа восприятия съела бит информации, сохранила в памяти файл «Поездка в Италию» и всё… можно и без «репете». Но внутри этой галереи, в непосредственной близости от совершенства, компьютерная логика человеческого идиотизма не всегда срабатывает, и они кружат… кружат, вновь тыкаясь в уже пройденное…

люди.

У стены, противоположной «Рождению Афродиты», возвышался поставленный прямо на пол огромный складень-триптих Гуго ван дер Гусса «Поклонение младенцу Иисусу» – произведение необычайной мощи и внутренней тяжести, остуженное дыханием северного мира. Топорные лица, грубые руки, следы северного слаборождения у младенца  и тяжесть обильно наросшей плоти на взрослых. Здесь всё осмыслено бедой мирового проклятия, здесь очевидны последствия грехопадения, здесь искупление лежит на всём и на всех скорбной печатью. Тщедушное дитя-Иисус уже родилось, но жизнь совсем не почувствовала это через коросту греха.

А там… на противоположной стене, тихо светит Боттичелли, и это, наконец, просто возмущает.

Да нет же, не может быть, лгал он!

Мир наш не похож на «Рождение Афродиты», мир похож вот на это заскорузлое, горестно-просветлённое поклонение хилому младенцу.

Гуго ван дер Гусс видел то, что есть, а Боттичелли видел то, чего нет.

И даже, кажется, не может быть никогда!

Опять никогда…. н и ч т о н и к о г д а….

В падшем мире нет и не может быть красоты?

Но где-то она может быть?

Где-нибудь же она есть?

Где?

Там, откуда творил Боттичелли… творил, даже не дрогнув перед неискупленным грехом мира сего.

А значит, уполномочен был благословением на райские напевы.

Я ещё раз подступил к «Рождению Афродиты», чтобы убедиться в подлинности полномочий.

И убедился.

В левой руке Афродиты полускрыта шутка Сандро… или намёк?

В абрисе этой непонятно откуда вытекшей руки он оставил неубранным след рисунка, как будто говоря этим: «Вот так я искал и нашёл этот абрис!

Нашёл, но мог бы искать и дальше! Всё – дело рук моих!»

 

 ;

_______________________

 

 

Надо признать, что на террасе Уффиц подают особенно пушистый каппучино.

Никогда не следует манкировать радостями буфета в местах великой важности, ибо и буфет в таких местах может оказаться важен.

Вот допустим, идёт ты по Уффици и написано – «БУФЕТ».

И стрелочка в неопределённую дверь.

А выйдешь сквозь эту дверь и окажешься не где-нибудь – я подчёркиваю, не где-нибудь – а на крыше Лоджии деи Ланци, потому что именно крыша Лоджии деи Ланци служит террасой в галлерее Уффици.

Вот и не зашёл бы в буфет!

Напоминаю ещё раз – на крыше Лоджии деи Ланци!!!

А это значит выпорхнуть, как голубь, в небо над Пьяцца делла Синьория… Это значит зависнуть над мраморными гигантами у ворот Палаццо Веккио…. Это значит увидеть в нескольких метрах от себя его могучее рустованное тело, да так близко, что видны гранитные складки, морщины и трещины его изношенной и всё-таки неподвластной времени кожи… так близко, что всякий герб различим в деталях!

Но главное – этот гигант дышит прямо рядом с тобой.

И тут же напротив… в захватывающей близости (что им два ничтожных квартала отстояния!) великий купол Флоренции и стройная его невеста-кампанилла. Её мраморная одежда проступает женственными подробностями. Злая башня Палаццо Веккио всей своей агрессивностью кричит тебе в ухо, что прямо перед тобою сеньор, но ты не можешь оторвать глаз от стройной женщины-кампаниллы, возвышающейся над городскими крышами.

И в этом состоянии тебе предлагается выпить капуччино.

Нет… у многих получается!

У меня получилось не сразу, но в конце концов получилось и у меня.

И он оказался очень пушистый.

Капуччино.

 

Небо незаметно подёрнулось тосканской душной сыростью.

Комары обнаглели и снялись с посадочных стен.

Потом заморосило.

А потом я ушёл из галлереи Уффици (даст Бог, не навсегда!)… ушёл прямо под мелкий дождь, который, впрочем, вылился довольно быстро.

 

______________________

 

 

Тут меня вновь метнуло воспоминанием в зал Боттичелли, но на этот раз я вспомнил себя уже покидающим его. Я уходил, лелея сладкую и надменную радость, что мне – с недавних пор жителю северной Италии – в отличие от туристского большинства вполне по силам сюда воротиться. Радость эта, кстати, очень поспешна и плохо подтверждаемая опытом, потому что именно то, что всегда рядом, зачастую предаётся забвению под прелогом: «Ещё успеется!», – который с готовностью подсовывает тебе ежедневная лень.

Итак, я покидал великий зал мирового совершенства – зал Сандро Боттичелли – и шёл дальше без особой уверенности в том, что ещё куда-то надо идти.

Что-то главное определённо осталось позади и….

И однако я плыл через залы, через прозрачные воды итальянской красоты, плыл, мало что запоминая… просто расслабленно отдаваясь тихому шевелению этих волн. Помнится, в одно из зарешеченных окон я увидел мутный Арно и Монте алле Крочи, держащую в зелёной ладони кипарисов волшебный ларчик Сан Миньато.

Среди блаженного италийства мне запомнился суровый Лука Синьорелли.

Это сильный и жестокий художник.

Он умел даже в блаженной Италии видеть над собой белое безглазое небо и землю, усеянную черепами.

Он видел отрезанные головы жизни под Крестом распятого Бога.

Его знобило холодом Апокалипсиса, который он же сам и сотворил на стенах собора Орвьето.

Был и  юный Леонардо:  его прелестный ангельчик на скучной и жесткой как покрышечная резина картине Верроккьо; его «Благовещание» с романтическим, даже мистическим пейзажем, в котором дышит влага чьих-то невыплаканных слёз, где живут и дрожат какие-то предощущения… какой-то таинственный трепет того, что всегда маячит… что всегда вдали.

Были Джорджоне и Корреджо… да многие были. Сплошное купание.

Купанию неожиданно положил конец зал Гольбейна и Мемлинга, как будто земля вдруг страшно сотрясла небесную прозрачность, напомнив о смысле нашем, о нашей беде и позоре. Тяжесть человеческой проблемы напомнила жизни о жизни.

Маленький автопортрет Гольбейна…

Крохотные окошки портретов Мемлинга.

Они тяжелы как базальт – эти портреты.

Они как динамит, заряжены стиснутым темпераментом, мощным достоинством самообуздания, мужеством признаний и отречений… аскезой.

В них нет и намёка на идеальность, в них всё – характерность и индивидуальность, некрасивость… всё в них – земля и страстное порывание, а иногда – тяжелый приговор, как, например, в гольбейновском портрете сэра Ричарда Саутуэлла.

Когда стоишь у тёмной «Мадонны долороза» ван Клеве, понимаешь, что итальянцы совсем не знали глубины горя и не умели плакать, хотя нет более скорых на слезу людей, чем итальянцы. Но их слёзы – счастливая и чистая вода в сравнении со слезами северными, в которых действительно dolore, вот именно боль и горькая безнадежность. В отличие от итальянцев германские народы никогда не отворачивались от низкой жизни. Они слишком даже видели её… они чувствовали, что человек заслужил такую жизнь, что он отпал от Бога и карается заслуженно. Отношение же итальянцев к жизни часто очень легкомысленно и граничит с идиотизмом, но… именно им дано было чаще других достигать совершенства почти божественного. Когда эту почти божественность встречаешь у германцев… всегда думаешь об Италии… об итальянской красоте, о… bellezza. А когда смотришь на парные портреты мужчины и женщины Ван Клеве, совсем не думаешь об итальянской красоте… думаешь о некрасивой, топорной жизни… о нас, какими мы делаемся к пятидесяти годам, отложив на лицах весь возможный жир и пороки.

Видел я и Медичейскую Венеру. Она маленькая и кажется ужасающе ранимой в мраморной своей беззащитности. Будем уповать на то, что её хранит мужественный дух герцогов Медичи.

А вот «Венеру урбинскую», автопортрет Рафаэля, заодно с Веласкесом и Рембрандтом я вообще не увидал. Это «всё было закрыто из-за бомбы». Мне так и сказали: «Tutto chiuso per la bomba». Итальянский иногда звучит очаровательно по-детски – если перевести эту фразу буквально, то получится: «Всё закрыто ради бомбы».

Смешные они… итальянцы!

 

___________________________

 

Когда твой флорентийский рабочий день клонится к закату, ты, наконец, понимаешь, чем убивает этот город.

Он убивает усталостью.

Усталость во Флоренции подкрадывается к тебе незаметно. Уже и схватила тебя на лихорадочном твоём скаку, а ты ещё долго не можешь сообразить, что уже давно болтаешься израсходванным щенком в её сильных и мягких губах.

Меня это ощущение щенкоболтания застигло на пути в Санта Мария дель Кармине. Я перешёл через мост Алле Грацие, на котором перелистывал свои первые воспоминания об Уффици, а перейдя, сделал вывод, что по-видимому «водораздел» большинства италийских городов проведён именно по воде. Здесь всякий город, стоящий на реке, имеет свой «другой» берег, то есть обладает лицом историко-героическим и лицом характерным. Вот это самое характерное лицо – это всегда и есть «другой» берег.

Так Верона имеет «борго Тренто» – тихий и зелёный район респектабельных жилищ на другом берегу Адидже. Он вроде бы и не похож совсем на старую Верону, но каким-то образом выражает характер этого не очень людного и внутренне очень спокойного города, где и на исторических-то площадях всегда душе покойно.

Даже в самую лютую толпу.

Есть неизлечимая приветливость и тёплая домовитость в самом духе Вероны. Этот город с любовью относится к себе и своим горожанам. Он древен (от самого Рима!)… он тихо дремлет полуприоткрыв один глаз своих руин, как старый, добрый и мягкий пёс.

У Флоренции тоже есть «другой» берег. Берег палаццо Питти. И этот берег – берег Питти – именно выражает характер… злобный, мрачно-тревожный, напряженный характер тосканской столицы.

Здесь настоящая Флорениця.

Здесь вздыбленной пылью грязных брусчаток и лаем мотоциклетов вырывается наружу то, что стиснуто в осанистой торжественности её исторического центра. Здесь – на берегу Питти – где Флоренция уже не надеется на коммерческий успех у алчных туристских орд, где она не охорашивается всемирно признанной своей знаменитостью, которая ей всё равно не больше чем зубная боль – здесь она живёт неприкрытой и ожесточившейся жизнью. Копчёная… устланная серым от времени мостовиком, лишившая свои улицы зелени крон, ругающаяся в крик, тесная от всеобщей возни и хлопанья слишком частых и слишком старых дверей, она живёт и помнит… помнит и не прощает… она живёт вопреки жизненной неудаче своего величия, потому что её величие – лишь нищенская мелочь в сравнении с подлинным духовным значением того, что было вдохновлено и совершено этим убийственным городом.

 

До Санта Мария дель Кармине я дошёл, но в капеллу Бранкаччи не попал. Она уже закрылась, а сама церковь, горевшая и перестроенная в поздние времена, не была мне интересна.

Усталость и истекшие сутки напомнили мне напрочь забытую меру, поставили предел.

 

Не попал я в капеллу Бранкаччи и на следующий день.

Это был день отъезда… всё было сутолочно и суматошно.

Да и слишком много женщин вокруг.

Тут уже не до Мазаччо и тем более не до Мазолино.

 

Ирина изъявила желание посетить сад палаццо Питти – знаменитый «Жардино ди Боболи» – и это было как всегда мудрое решение (мудрые решения как-то естественно и непринуждённо приходят ей на ум). Мы пришли в Питти и вошли… и я был ещё раз потрясён до самых глубин воображения этой благородной, хотя и неорганической мощью. Циклопические ворота и титанизм кубического двора – всё тут имело не только наружную, внутреннюю колоссальность. Все Версали на свете начинаются отсюда, только там уже есть неприятная распухлость, архитектурный жир. Здесь же – античный атлетизм… ничего лишнего.

Это здание героической эпохи.

 

А «Жардино ди Боболи» мы не обошли (и слава Богу!)… только вошли в него, взобрались на ближайший пригорок и упали в бар, с площадки которого видна вся Флоренция – купол Брунеллески, могучие массивы Санта Кроче и Ор сан Микеле, Арно с мостами… зелёные горы, не столько окружающие, сколько сдавливающие город. Виден был оттуда и весь берег Питти с близким куполком и колокольней Санто Спирито, с дальней Санта Мария дель Кармине, с ущельями узких улочек, над которыми висит и от которых распространяется над всей Флоренцией смог тревоги и внутреннего напряжения.

Этот убийственный город – место скрещения стольких великих судеб – своеобразная высшая эстетическая школа христианского человечества, которую оно, увы! слишком дурно усвоило. Этот город несообразных человеческому масштабу достижений, этот город, полный трагической невозможности последствий и последователей, потому что не в человеческих силах повторить то, что содеяно здесь, – этот город явно раздражён самим собой.

Он презирает своё величие, он плюёт на измельчавшую современность, он требует от себя… от жизни… какой-то иной, более полной адекватности, которая либо должна ещё явиться, либо уже не явится никогда.

 

 

 

…июня 1995 года

 

*    *    *    *    *    *    * 

назад




© 2005 Б. Левит-Броун